Поддержать

Какими бывают свидетельства?

Loading

Алексей Кардаш рассказывает о том, какими бывают свидетельства и как их осмысляют в современной эпистемологии.

Свидетельство – это не только то, что предоставляют в зале суда, чтобы доказать или опровергнуть чью-то вину, но и базовый элемент наших познавательных практик. Как это нередко случается с базовыми вещами, существует ряд близких по значению терминов. В зависимости от нашей эпистемологической позиции мы можем очень по-разному разделять и властвовать над пулом эвиденциальных (то есть, связанных с концептом свидетельства) понятий. Однако практически всегда свидетельство оказывается концептом срединного масштаба. Это значит, что есть нечто более масштабное, что может составляться из свидетельств. Типичные варианты – знание или обоснование. Одновременно с этим есть и нечто менее масштабное, из чего состоят уже сами свидетельства. Данный уровень населяют доводы, аргументы, опыт, впечатления, установки и так далее.

Одновременно с этим свидетельство – это то, что мы фактически определяем по его функции, по эпистемическому свойству «свидетельствовать» или «быть свидетельством». Здесь не обойтись без туманной формулировки о том, что когда нечто свидетельствует в пользу чего-либо, то случается когнитивный успех – неизвестное поддается познанию и приоткрывает нам свои тайны. Уже далее мы можем уточнить, успешно ли свидетельство настолько, что оно делает нечто истинным (доказывает его), или же оно только делает нечто более вероятным.

Поскольку свойство «свидетельствовать» явно отличается от физических свойств объектов, то эпистемологи нередко в качестве базового понимания природы свидетельства принимают трактовку, ассоциированную с Тимоти Уильямсоном. Его подход прост: свидетельствами являются не объекты физического мира, а пропозиции — суждения и высказывания о них. Не сам по себе кошелек как физический объект, оказавшийся на месте преступления, а высказывание «на месте преступления обнаружен кошелек, принадлежащий подозреваемому» свидетельствует в пользу гипотезы о вине подозреваемого. Следовательно, свойство «свидетельствовать» таится не в природе вещей, а, говоря словами Селларса, в пространстве разумных оснований. Получается, что потенциально любое высказывание может быть свидетельством в пользу чего-то, но сама по себе ценность высказываемых свидетельств зависит от того, как они соотносятся с действительностью. Например, пропозиция «на месте преступления обнаружен кошелек подозреваемого» может быть отчетом о действительном наблюдении фактов или выдумкой детектива, оставаясь свидетельством в пользу одной и той же гипотезы в обоих случаях, но имея принципиальную разную ценность в зависимости от того, как обстоят дела.

Получается, что в самом общем смысле под свидетельством понимается любой повод посчитать так, а не иначе. Это может быть и оброненный на месте преступления кошелек подозреваемого (если мы не считаем, что свидетельствуют только пропозиции), и слова обвинителя, апеллирующего к этому в суде, и факт наблюдения кошелька в определенном месте, и само по себе рассуждение, отождествляющее кошелек на месте преступления с кошельком подозреваемого. Об этом всем мы сегодня и порассуждаем.

Простой эвиденциализм

Простейшая форма такой позиции как эвиденциализм (от «evidence», то бишь «свидетельства») состоит в представлении о том, что каждый бит информации – это небольшой грузик, помещаемый на одну из многочисленных чаш весов, призванных отмерять достоверность позиций и суждений, попадающих в поле нашей интеллектуальной оценки. Простой эвиденциализм схватывает две важные особенности обоснования суждений. Феноменологическую – да, иногда так всё от первого лица и выглядит, что мы «манчкиним» любую информацию, прозапас собирая свидетельства не пойми в пользу или против чего. И психологическую – да, иногда люди цепляются буквально за что-угодно, чтобы нечто подтвердить или опровергнуть.

Более того, многие диспуты и обсуждения со стороны выглядят так, будто стороны исходят из подобного простого эвиденциализма. Вспомните любой медийный спор – вне зависимости от того, о чем он, в какой-то момент обычно в ход идёт буквально любой повод склонить публику на свою сторону. Не менее показательны и некоторые проявления публичной политики или рекламы, где иногда любая рациональность реципиента будто бы заведомо исключается и предполагается, что того можно только накачать «правильной» информацией.  

Простой эвиденциализм предполагает ясную и предельно понятную логику: субъект убежден в том, в пользу чего у него больше информации. Информационные пузыри и предвзятость подтверждения – это концепты, которые в той или иной мере полагают эпизоды простого эвиденциализма в качестве легитимного описания обыденных механизмов познания. Для нас же важно отметить, что простой эвиденциализм – это только удобная игрушечная теория и реальные версии эвиденциализма не избегают теоретических уточнений, объясняющих, почему какой-то информации стоит придавать большее значение, а какую-то не стоит воспринимать в качестве свидетельства вообще.

Для примера, известный эвиденциалист Лоуренс Бонжур придерживался позиции, согласно которой обоснованы лишь те убеждения субъекта, свидетельства которых когнитивно доступны для агента и когерентны его системе убеждений [1]. Если строго отнестись к этим критериям, то вполне очевидно, что не любая информация будет когерентна любой системе убеждений, как и не каждое свидетельство будет когнитивно доступным. Например, если я прямо сейчас буду свидетельствовать о том, что до публикации первое предложение этого текста было другим, то это свидетельство будет принципиально когнитивно недоступным для вас. Собственно, критика этого раннего вида эвиденциализма Бонжура и приходила к тому, что уже эти минимальные критерии делают обоснованные убеждения редким достижением для субъекта. На мой же взгляд, куда более интересное возражение состоит в том, что более или менее развитая система убеждений сама по себе вряд ли всегда будет когнитивно доступной для субъекта, который не обладает феноменальной памятью и логическим всеведением, позволяющим видеть буквально все следствия принятых воззрений.

Что известно непосредственно?

Несмотря на гибкость в том, как мы можем употреблять и понимать концепт свидетельства, многообразные конкретные примеры свидетельств глобально сводятся к одному из трёх видов. Первый вид – это невыводные или непосредственные свидетельства, наподобие тех, которые мы получаем посредством перцептивного опыта. Как ни странно, но свидетельства мистического опыта, трансцендентальной интуиции или всевозможные озарения по своей структуре относятся к этому же виду. Как не трудно догадаться, свидетельства, которые мы выводим из неких посылок и рассуждений, составляют собой вторую группу выводных свидетельств. Последний же вид свидетельства – это свидетельство со слов других («testimony»).

Начнем с непосредственных свидетельств, которые главным образом представлены данными органов чувств. Иногда этот вид свидетельств называют прямыми или невыводными, подразумевая, что они не являются результатом рассуждения или логического вывода. Однако слово «непосредственное» не должно вводить в заблуждение, поскольку оно указывает только на то, как для нас выглядит получение такого свидетельства, но необязательно на то, как оно действительно получается. Например, в случае с перцепцией фотоны падают на сетчатку глаза, запуская процесс преобразования полученных клетками сигналов в визуальную информацию. При таком описании свидетельства, получаемый с помощью зрения, покажутся полученными в ходе более «опосредованного» вывода конечной информации, чем «выводной» переход от посылок к заключению.

Опознать невыводное свидетельство крайне легко, поскольку, обладая им, агент в лучшем случае может только сослаться на источник. Сам же источник, как правило, является неким когнитивным процессом (хотя мы можем представить и своеобразную эпистемическую теорию божественных команд, где божество напрямую сообщает тайны мироздания верному аколиту). 

Для ясности обратимся к примеру. Допустим, вы стоите на углу улицы, которая поворачивает вправо и влево. Мимо вас пробегает подозрительный человек с сумкой, набитой деньгами. Он поворачивает направо. Спустя пару минут к вам подбегает полицейский и спрашивает: «Куда он побежал?». Вы предоставляете тому своё перцептивное свидетельство, отвечая «Направо». Полицейский уточняет: «Точно?». Поскольку для вас свидетельство является непосредственным, то аргументом в пользу того, чтобы довериться вам будет ссылка на источник свидетельства. Вы скажете: «Я видел». Остается только надеяться, что полицейский не окажется заядлым скептиком и эпистемологическим диспутам предпочтет исполнение своих обязанностей.

Ввиду этого самый понятный способ оценить нечто, что заявляется как непосредственное свидетельство, — это оценить сам когнитивный процесс, являющийся его источником. И вновь обратимся к примеру. Вы встретились со своим знакомым и вам нужно зайти в книжный магазин. Если ваш знакомый скажет, что видел книжный за углом, то вряд ли вы подвергнете эту информацию большому сомнению, поскольку в целом скорее всего доверяете зрению как способу узнавать расположение объектов в пространстве. Немаловажно, что на сомнение не влияет то, что вы эксплицитно допускаете возможность ошибки. Возможно, что ваш знакомый плохо видит, не отличает фасады магазинов от реальных магазинов или вообще толком не понимает, что такое «книжный магазин», но даже так, если он вас не обманывает, то вы понимаете, что его слова передают информацию о расположении чего-то за углом. Таков минимальный когнитивный успех, создаваемый даже не самым корректным свидетельством.

Радикально иной была бы ситуация, в которой ваш знакомый сообщил бы, что у него было видение о том, что книжный находится за углом. Если он не шутит, то у вас нет особых поводов доверять непосредственным свидетельствам мистического опыта. И вновь на сомнение или доверие не должно влиять то, прав ли ваш знакомый или ошибается. Принципиальное отличие этих двух ситуаций состоит в том, что в случае со зрением вам известны признаки, позволяющие понять или хотя бы допустить, что этот когнитивный процесс мог быть источником рассматриваемого свидетельства. В конечном счете вы знаете, что ваш знакомый не слеп. В случае с мистическим видением у вас столь же наглядного критерия не имеется.

Даже если вы допустите, что имеет место некий процесс, который стоит называть «мистическим видением», то как понять, что он именно когнитивный, то есть пригодный для познания? Со зрением этот вопрос решаем – на обыденном уровне вы просто знаете, что значит что-то увидеть от первого лица, а на углубленном уровне на вас работают множество философов и ученых, предоставляющих теоретические и эмпирические сведения о познавательном характере перцепции. Кроме того, вы с раннего детства привыкли к практике отчетов о наблюдениях в рамках обыденной коммуникации. Вам знакомы неявные правила составления таких отчетов, тогда как имплицитные правила отчетов о ясновидении – загадка для любого, кто не рос в обществе ясновидящих [2]. 

Сила и слабость концепта непосредственных свидетельств – это их простота. Так, если вы считаете, что существуют некоторые фундаментальные или базовые положения, в которые упирается любое обоснование, то практически наверняка эти положения окажутся чем-то из непосредственных свидетельств. И если непосредственность свидетельств, получаемых из органов чувств, не вызывает ни у кого особых сомнений (по крайней мере столь серьезных, чтобы отказаться от полученной таким образом информации), иные источники непосредственного многие из нас не готовы принимать в качестве легитимных.

В эпистемологии на эту тему есть известный аргумент о ясновидении, выдвинутый уже упомянутый Лоуренсом Бонжуром. Предлагается представить человека, который верно определяет, кто выиграет на выборах. Не так уж важно, получается ли это у него всегда или только в 90% случаев – важно то, что по условиям мысленного эксперимента можно точно зафиксировать, что он не просто угадывает. Спросив напрямую, мы услышим, что причина его верных предсказаний – ясновидение. Точно так же, как зрение нам даёт в целом верную информацию об окружающем мире, так и ясновидение, по словам нашего менталиста, даёт ему верную информацию о победителях выборов. Мысленный эксперимент ставит нас перед вполне ясной дилеммой. Что для нас является более предпочтительным – грубый факт когнитивного успеха ясновидящего или сомнительная природа процесса, приводящего к этому успеху?

Непосредственные свидетельства – это такая вещь, которой мы охотно пользуемся в индивидуальном порядке, но когда их предоставляет кто-то другой в качестве аргумента, то у нас возникает бесконечное количество поводов для сомнения. В конечном счете, если бы ясновидящим из примера были бы вы, то стали бы вы сомневаться в своей способности, которая надежно приводит вас к истинам, только потому, что эта способность кажется странной на фоне ординарных когнитивных процессов? Аналогичная диспропорция сохраняется и в случае с существующими и вполне обычными непосредственными свидетельствами – для вас очевидно, что именно вы видели, но не для того, кому вы хотите эту очевидность передать словами.

Что известно со слов других?

Разница в том, что очевидно «им» и «мне» — это хороший повод взглянуть на ситуацию с убегающим преступником с другой стороны. Будучи полицейским, вы не видели, куда побежал преступник, однако прохожий говорит вам, что тот побежал направо. Свидетельство, которое вы получаете, словесное. В конце концов вы не знаете наверняка, видел ли этот человек преступника, не обманывает ли он вас и не обманул ли его картезианский демон.

Дабы не рождать монстров, вроде «тестимониальных свидетельств», я предпочитаю переводить «testimony» в эпистемологическом контексте как словесные свидетельства или свидетельства со слов других [3]. Когда кто-то рассказывает о чем-то или даёт показание – он предоставляет нам именно свидетельство такого рода. От мнения такие высказывания отличает их форма, в которой говорящий выступает в качестве свидетеля — того, кто обладает неким непосредственным знанием о ситуации [4]. 

Поскольку словесные свидетельства обычно не сопровождаются никаким психологическим впечатлением очевидности (хотя на вас схожим образом может влиять харизма говорящего), то в них ещё проще сомневаться, чем в непосредственных. Одна из форм дениализма или бытового скептицизма по отношение к науке – это, собственно, и есть указание на то, что люди лишь со слов ученых узнают, что именно исследовалось эмпирически. Более того, большинство результатов научных изысканий нам известно в качестве словесных отчетов. Так, всем известное требование воспроизводимости экспериментов – это принцип, призванный показать, что подлинно научное свидетельство в конечном счете серьезней просто словесного. Одновременно с этим, конечно, трудно не отметить тот нюанс, что и о воспроизводимости каких-либо экспериментов большинство людей будет знать со слов других. 

Свидетельства со слов людей хорошо иллюстрируют вероятностное свойство свидетельств. Если некто свидетельствует о том, что за углом находится магазин, то наиболее очевидно это свидетельство позволяет вам счесть нахождение магазина там более вероятным, чем до получения этого свидетельства. Даже в том случае, если магазина там никогда не было – просто единичному свидетельству не стоит придавать серьезный вес.

Одновременно с этим наше социальное устройство и обычная жизнь во многом базируются именно на словесных свидетельствах. Для начала вспомните, о каком количестве вещей вы знаете только со слов других людей. А ведь список этих вещей скорее всего будет включать скопом и существование космоса, и атомов с нейронами, и государств с их лидерами, и персонально незнакомых людей с историями их жизни. Данная часть вполне обыденного человеческого знания является практически важной, но не переживающей почти никакого скептического вызова, поскольку везде, где мы опираемся на словесные свидетельства, мы проявляем некоторое безусловное доверие к источнику подобного свидетельства. Например, свидетельства врачей о здоровье будут иметь прямую мотивирующую силу для большинства пациентов. Мимоходом можно заметить, что политика – это во многом то, что движимо этими самыми словесными свидетельствами, то есть обещаниями, заверениями и указаниями, обретающими в определенных условиях силу перформативного акта [5].

И подобно тому, как ночью все кошки серы, так и в коммуникации любое свидетельство становится словесным. Нетрудно заметить, что подобный эпистемический монизм коммуникации обосновывает и простой эвиденциализм, и скептицизм в его самых общих чертах. Другой человек действительно мог видеть, куда побежал преступник, но вам он предоставляет кое-что меньшее, чем непосредственное свидетельство – он представляет вам показания, отчет об опыте и в конечном счете слова, которые с легкостью мог бы выдумать.

Особенно проблемной становится ситуация, когда имеются противоположные словесные свидетельства. Неслучайно аргумент от разногласий – это один из старейших скептических тропов, гласящий о том, что разноголосица мнений по некоторому вопросу свидетельствует (к слову, задумайтесь о том, в каком смысле) о недостижимости истины в этом самом вопросе. Нетрудно заметить, что аргумент работает только в том случае, если мы (не)осознанно принимаем представление об эпистемическом монизме показаний («все мнения стоят друг друга»). Как только мы допускаем, что одни мнения принципиально могут быть более ценными, чем другие, то разногласия становятся практическим или инструментальным, а не содержательным затруднением [6].

Поскольку классический аргумент от разногласий строится на очень уж удобной посылке, то сегодня чаще обсуждают «несогласие равных» («peer disagreement») – несогласие между одинаково компетентными экспертами, имеющими доступ к одним и тем же свидетельствам. Предполагается, что вы сами не являетесь экспертом в некоей области (например, живописи или физике), но получаете два противоположных словесных свидетельства от одинаково осведомленных экспертов. Что делать в подобной ситуации? Должен ли тот факт, что даже эксперты не могут прийти к единому мнению говорить вам нечто более существенное, чем простое разногласие любых людей во мнениях?

Ближайший пример подобной ситуации из поп-культуры – это момент, когда персонаж видит своего товарища и его точную копию-доппельгангера. И «оригинал», и «копия» неразличимы настолько, что все визуальные свидетельства о том, кто находится перед смотрящим, находятся в идеальном равновесии. Как правило, герои таких ситуаций спрашивают о том, что мог знать только настоящий товарищ, но, что если представить, что оригинал и доппельгангер на все подобные вопросы будут отвечать одинаково и успешно? Если так, то мы и получим ситуацию равно осведомленных экспертов.

Но есть ли у нас хорошие реальные примеры областей, в которых существует значимое расхождение экспертов во мнениях? Подчеркну, что это не вопрос, допустим, конкурирующих интерпретаций в философии или науке (например, расхождения между «традиционной» и «воплощенной» когнитивной наукой нам не подойдут, поскольку стороны слишком во многом согласны друг с другом). Часто в качестве примера приводятся вопросы морали, но, если мы ограничиваемся рассмотрением экспертов, то сегодня большинство из них придерживается морального реализма, а антиреалисты либо разделяют с оппонентами некоторые тезисы, либо более глобально принимают схожие исследовательские установки аналитической философии (например, релевантность концептуального анализа). Опять же, на выходе мы скорее имеем конкурирующие теории, разделяющие существенную область согласия. Так или иначе, это примеры разногласий, в которых нетрудно составить аргумент в пользу принятия позиции одной из сторон.

Ситуация несогласия равных, на мой взгляд, в целом является практически такой же идеализированной, как и равноценность мнений, подразумеваемая в обычном аргументе от несогласия. Строго говоря, у нас есть один понятный и наименее спорный пример осведомленного несогласия экспертов, не сводящегося к борьбе конкурирующих теорий или интерпретаций. Речь об искусстве, в рамках которого критики действительно могут приходить к диаметральным мнения насчёт одного и того же арт-объекта. Более того, к одним и тем же оценкам искусства они могут приходить намного более различными путями, чем, допустим, к одним и тем же оценкам этичности поступков приходят разные моральные философы.

Но, возможно, дело в том, что экспертиза арт-критиков в отличии от других видов экспертизы явно предполагает со-участие в творении? Может, несогласие и напряжение в оценках является конститутивной частью некоего объекта искусства? Возможно. Оставим эти вопросы для теоретиков искусства, а сами вернемся к эпистемологии. 

Со словесными свидетельствами мы оказываемся в ситуации неизбежности. У нас просто нет коммуникационной альтернативы. Словесные свидетельства предполагают доверие. И не только к самим свидетельствам, но зачастую и к тем, кто их нам даёт. Однако доверие не должно быть наивным. Распространенный принцип управления доверием — это принимать свидетельство, пока нет информации, которая ему бы противоречила. Другой вариант — не доверять свидетельствам, механизм формирования которых не понимаешь.

Оценка словесных свидетельств предполагает поиск поводов для доверия или недоверия, однако уместно задаться мета-вопросом. Если я по какой-то причине не доверяю какому-то автору, то, что обосновывает мое доверие к этой причине для недоверия? Подобный рефлексивный вопрос открывает интроспективную сторону словесных свидетельств, которая зачастую упускается. Не только другие люди, но и мы по отношению к самим себе выдвигаем словесные свидетельства. Я бы даже сказал, что любая попытка провести ревизию собственной системы убеждений в большей степени будет структурирована как словесное, а не как непосредственное свидетельство, поскольку вы создадите некий нарратив своих воззрений, а не просто получите его также, как прямо сейчас получаете перцептивную информацию о цвете букв, которые вы читаете.

Что известно выводным образом?

Даже если словесное свидетельство предоставлено, то у вас нет обязательства принимать его просто так, как и просто так отвергать. В случае с полицейским можно предположить, что он не слепо доверится первому встречному прохожему, а совершит небольшое рассуждение. Допустим, оно может начаться с такой условной посылки – если свидетель не является пособником преступника и не заинтересован каким-либо иным образом в обмане, то наиболее вероятно, что он сказал правду о том, куда побежал преступник. Эта посылка задает формат релевантных для последующего вывода эмпирических данных. Окинув взором свидетеля, полицейский видит обычного гражданина, взволнованного происшествием. Вывод полицейского не лишен индуктивного обобщения, но он принимает в качестве посылки, что «этот человек вероятнее всего не в сговоре с преступником». Имея на руках все необходимое, он совершает умозаключение по modus ponens (логическому правилу выводу, согласно которому, если верно основание, то верно и его логическое следствие) и получает вывод о том, что «этот человек вероятнее всего сказал правду о том, куда побежал преступник». 

Данный вывод сам по себе оказывается свидетельством, но совершенно иного типа, чем два рассмотренных ранее. С одной стороны, здесь нет ничего непосредственного, а, с другой стороны, полицейский не просто доверяется словам свидетелям. Его рассуждение порождает выводное свидетельство – то самое, которое порой удостаивается звания доказательства, а иногда и логической ошибки, если вывод совершен логически невалидным способом или сделан под влиянием негативных эпистемических установок. Важно сразу заметить, что выводное или опосредованное свидетельство – это необязательно полученное посредством логики и формального вывода. Достаточно того, что оно получено посредством нескольких явных интеллектуальных шагов. 

Выводные свидетельства по праву являются любимым видом свидетельств как у эпистемологов с теоретиками аргументации, так и у разнообразных скептиков. С одной стороны, всегда можно предоставить то, что, как предполагается, делает подобные свидетельства валидным. Проще говоря, всегда можно посмотреть как и откуда оно выведено, в ходе какого рассуждений. Получается настоящий рай для рационалиста, готово до мельчайших деталей разбирать условности и возможные вариации приведенного вывода.

С другой стороны, вы буквально всегда можете отказать автору рассуждения в принятии его посылок. Вы всегда можете попросить обосновать их отдельно и так далее. Ввиду этого в случае с выводными свидетельствами зачастую всё рискует снова свестись к неким базовым и непосредственным основания для рассуждения. Пытаясь миновать это, некоторые люди трактуют сами формы логического вывода, как нечто, что легитимирует выводы. Несмотря на это, немало логиков сами вам с охотой расскажут о том, что неясно, что делает убедительным сам логический вывод и почему же продуктивность математики вызывает удивление.  Как ни странно, но выводные и непосредственные свидетельства схожи в том, что оценить их можно преимущественно по источнику, однако отличие состоит в том, что в случае с выводами обычно нет сомнений в том, что именно является источником и по каким критериям его оценивать.

Можно провести следующую разницу. Невыводные свидетельства структурированы таким образом, как если бы они были нам попросту даны. Выводные же свидетельства такого «как если бы» не имеют и зачастую представляются сразу же со своим источником, способом вывода. Например, читая философскую статью, вы в буквальном смысле прослеживаете, как и из чего автор выводит те или иные заключения. Соответственно, когда возникает вопрос о том, чем автор обосновывает свои воззрения, то в некотором роде верно сказать, что буквально каждым словом.

Политика свидетельств

Помимо структурных различий рассмотренные виды свидетельств также ассоциированы с разными формами когнитивного успеха. Cловесные свидетельства, как правило, рассматриваются как повышающие или задающие ненулевую вероятность чего-либо. Непосредственные свидетельства зачастую являют собой точное доказательство (по крайней мере для того, кто на него взирает от первого лица). Выводные свидетельства, в свою очередь, помимо доказательства и повышения вероятности обычно играют абдуктивную роль, то есть предоставляют объяснение некоторым фактам.

Дальнейшая спецификация свидетельств уже происходит в рамках и в зависимости от разнообразных областей человеческой жизни. Так, философия и наука – это территория выводных и словесных свидетельств, которые сверх того легитимируются за счет дополнительных принципов, вроде фальсификации или закона непротиворечия для выводных свидетельств. Нетрудно заметить, что в этих областях ссылка на невыводные свидетельства обычно является скорее вынужденной, чем намеренной.

Одновременно с этим, если обратить свой взор на другие проявления жизни, то зачастую от профессиональной экспертизы в области управления ожидают инсайтов и профессиональных решений, которые возникают словно бы из недоступного более никому черного ящика. Необходимость пользоваться выводными свидетельствами – это для многих профессий реальность нахождения в подчинении.

Заглядывая на эту эвиденциальную сторону привычных нам явлений и практик, получается обнаружить не только различный приоритет, но и специфическую политику свидетельств, заключающуюся в распределении эпистемического приоритета и познавательного труда. Нетрудно заметить диспропорцию – чем ниже социальный или профессиональный статус агента, тем большего познавательного труда требуется от него для обоснования своих воззрений, но одновременно с этим и тем меньший эпистемический приоритет отдается его высказываниям. Думаю, что всем знакома вполне обычная трудовая ситуация, когда рядовому сотруднику приходится проявить чудеса логики и риторики, чтобы приоритетность его высказываний хотя бы просто сравнилась с приоритетом, отдаваемым любым словам тех, кто продвинулся по карьерной лестнице изрядно выше.

Здесь можно вспомнить Фридриха Ницше, который в «По ту сторону добра и зла» вполне себе уловил эту диспропорцию. И для него истины аристократической перспективы, рождающиеся в ней будто бы сами по себе (просто ввиду наличия этой перспективы), обладают явным приоритетом перед истинами, к которым подводят своими выводами те, кого он считает философами-догматиками. Ницшеанская воля к истине фактически являет собой волю к истинам, полученным в форме выводного свидетельства. Критикуя данную волю к истине, Ницше превозносит вполне себе непосредственно данные «истины» инстинкта и перспективы. В наше время нечто похожее, но с практически прямо противоположными оценками обсуждают, говоря об эпистемической несправедливости, где одним из её основных видов является «тестимониальная» несправедливость, то есть несправедливость, связанная с недоверием словесным свидетельствам различных агентов, которое вызвано не эпистемическими качествами самого свидетельства, а некими внешними факторами (например, полом, возрастом или происхождением говорящего).

Так или иначе, у нас нет поводов наивно отдавать приоритет тому или иному виду свидетельств, как и подчиняться требованиям свидетельствовать этим, а не иным образом. Ввиду этого, зная возможные опции, мы получаем возможность использовать свидетельства сверх ограничений, задаваемых социальными практиками или даже попросту несправедливым отношением к себе.

Примечания:

1. Если вы продолжите интересоваться эпистемологией, то полезно упомянуть о том, что такого рода позиции называют интерналистскими, поскольку здесь обоснование зависит от внутреннего по отношению к субъекту фактора (наличия или отсутствия когнитивного доступа). Сам Бонжур и близкие к нему мыслители в целом определяют эпистемический интернализм как позицию, утверждающую необходимость когнитивной доступности обоснования и/или знания. 

2. Нетрудно догадаться, что практически любой актуальный сторонник мистического опыта не примет ко вниманию ни тот, ни другой, ни третий уровень. Всё-таки видения даны не каждому, а любое некомплиментарное исследование – результат сговора или радикального непонимания магических практик.

3. Из имеющихся вариантов перевода неплохо выглядит «коммуникативное свидетельство». 

4. В диалоге «Теэтет» Сократ рассуждает, может ли судья обладать знанием, а не только истинным мнением о деле? Сократ соглашается с тем, что судье присущ логос — он прислушивается к свидетельствам сторон и разумно судит на их основании. Однако недостаток непосредственного знания или непосредственных свидетельств о ситуации — это то, на основании чего Сократ отказывает судье в возможности точного знания. Интересно заметить, что для более ранней греческой культуры было характерно представление о том, что знание можно было получить со слов богов или муз, но дело было не в самих словах, а в том, что они были непосредственными свидетелями всего. Уже здесь мы обнаруживаем характерную диалектику словесных свидетельств — они нам заявляются в качестве слов, но условием доверия этим словам является необходимость того, чтобы только словами подобные свидетельства не были.

5. Михаил Хорт указал, что этот вопрос рассматривался Стивом Фуллером в статье «The dialectic of politics and science from a post-truth standpoint». Согласно Фуллеру, политик действует так, как если бы его словесные свидетельства разделялись всеми, и подобный способ утверждения свидетельств способствует превращению их (и подкрепленных ими позиций) в самосбывающиеся пророчество. 

6. Если вы на основании доверия к специализации считаете, что мнение физика о фундаментальном устройстве реальности более ценно, чем мнение мистика, то вы в некотором роде обязуетесь синхронным образом признать более ценным мнение профессионального философа-этика о морали, чем мнение любого другого человека. Несмотря на то, что иерархия мнений признается многими, очень редко она признается последовательно. Мало кто будет сомневаться в том, что эксперт в некоей области обладает большим количеством свидетельств, чем обыватель, а поэтому зачастую экспертиза критикуется как источник. Однако такая критика предполагает странное уравнивание всех свидетельств эксперта до статуса непосредственных — будто информация попросту снизошла на него по мере приобретения экспертизы, будто в экспертизе нет места рассуждению и опоре на профессиональные авторитеты. Если взглянуть на экспертизу чуть более реалистично, то, к сожалению или счастью, частного эксперта не получится критиковать через простое недоверие институту экспертизы.

Поддержать
Ваш позитивный вклад в развитие проекта.
Подписаться на Бусти
Патреон