![]()
Николай Медведев прослеживает эволюцию трёх типов сетевого взаимодействия: от демонстративных практик цифровых нарциссов до почти полного слияния «сетевых новорождённых» с их новой реальностью.

В последние годы Интернет перестал восприниматься как вторичная, «виртуальная» или «дополнительная» реальность. Ведь в нем протекает значительная часть нашей жизни: общение, работа, покупки, творчество, отношения… Эта трансформация подробно фиксируется современной философией. Например, Бен Чхоль Хан утверждает, что мы переходим от эпохи материальных объектов к эпохе «не-вещей» — цифровых данных, которые не имеют ни веса, ни объема, но при этом полностью определяют нашу повседневность [Han 2022]. Бенджамин Браттон описывает Сеть как гигантскую структуру из взаимосвязанных слоев, которая фундаментально меняет культурную географию и саму планету [Bratton 2016]. Наконец, Джеймс Брайдл пишет о том, как визуальный язык цифровых технологий «просачивается» в физический мир, создавая гибридную реальность [Bridle 2018]. Интернет, таким образом, оказывается не инструментом, а средой обитания — такой же естественной, как и физическое пространство. Однако это не произошло одномоментно. Менялись технологии, но вместе с ними менялось и само наше отношение к виртуальной реальности и способы, которыми мы взаимодействуем с ней. На разных этапах Интернет выполнял разные функции — от инстаграмной* витрины до симбиотической среды. Цель данного текста — проследить эту эволюцию и рассмотреть основные типы отношений между человеком и цифровой реальностью. Это будут «цифровые нарциссы», кибер-иммигранты (те, кто перенес в сеть большую часть своей жизни и создал культуру мемов) и сетевые новорожденные (тот, кто не знает мир без Интернета и для которых он объект симбиоза — «цифровая мать»). Анализ производится на пересечении философской антропологии, психоанализа и медиатеорий.
Цифровые нарциссы и Rich Bitch
От щенков к инстаграмному* надзору
«Гламурный» Интернет с его Инстаграмом*, стразами и «лакшери» активно развивался в эпоху миллениалов. Главенствовали социальные сети, которые были одним из способов рассказать о своем Я. Изначально реальность уверенно доминировала, и на экран могли попадать только действительно эмоциональные моменты жизни. Например, видео «первый день щенка в новом доме» или «мой школьный выпускной! прощай, школа!». Так постепенно начали меняться способы самопрезентации и производства цифровой субъективности. Щенка потеснили срежессированные селфи со стаканчиками Starbucks, VSCO-фильтры (те самые, которые делали картинку «золотистой») и попытки скопировать лайфстайл калифорнийских блогеров. Так что это был уже рассказ не о реальности, а о модификации себя. Важно понимать, что сами сетевые тренды были вторичны по отношению к более широким культурным тенденциям — культу успеха, гедонизму нулевых, наслаждению потреблением и гламурному образу жизни. Изменился даже способ производства контента. Именно в это время множество снимков начали производиться с помощью фронтальной камеры — селфи.
В работе «Событие» Славой Жижек пишет, что селфи — это не просто нарциссическое самолюбование, а попытка зафиксировать себя в качестве объекта желания невидимого Другого [Žižek 2014]. И вот здесь возникает феномен, который в данном тексте я буду называть «цифровой нарциссизм». В психоанализе нарцисс зафиксирован на собственном Я, а Другой ценен лишь как зеркало, подтверждающее его значимость. Соответственно, «цифровой нарцисс» — это нарцисс, который добивается того, чтобы его желали, используя при этом цифровую самопрезентацию. Это тоже отражение культуры: по Липовецки, быть желанным в нарциссическом обществе — это главное условие существование и единственная возможность избежать экзистенциального краха [Lipovetsky 1983]. Так что социальные сети и впрямь стали похожи на витрину дубайского бутика, но только человек-товар эволюционировал к человеку, который инвестирует даже не столько в себя, сколько в собственную репрезентацию. Это хановское понимание социальных сетей создает парадокс: постинг фото BMW, сумок LV, кастомных айфонов от дизайнеров оказываются чуть ли не более важным, чем непосредственное (но «невидимое») обладание оригиналом [Han 2022]. Этот материал строго курировался лайками — оказалось, что для того, чтобы стать «объектом желания» нужно было стать и поднадзорным объектом. В этом смысле фукольдианский паноптикон достигает своей кульминации — тренды сформировали довольно узкий жизненный фарватер, движение по которому нужно было постоянно демонстрировать. Цифровые нарциссы реализовали переход от «документирования собственной жизни» к жизни, которая выстроена так, чтобы ее можно было документировать. Инстаграм* начал трансформировать повседневность в потенциальный материал для эстетичного производства [Jurgenson 2019; Manovich 2017]. Так возник термин «инстаграмность»* — чем более событие «аргументировано» трендом и чем больше лайков оно потом наберет, тем более оно веско.
Rich Bitch
Интернет самоэкспонирования был визуален. Чтобы вызвать желание нужно хорошо выглядеть — в этом вся идентичность цифрового нарцисса. Картинка преобладает над рефлексией: развивается «инстаграмное* Я», в котором преобладает «язык-инстаслоган», производящий не столько нарративы, сколько надписи под модными фото. Одним из первых языков такого рода был язык «Rich Bitch». Его отличает сжатость, бескомпромиссность и потребительский снобизм. «If you can’t stop thinking about it, buy it», «Too glam to give a damn», «Money can’t buy happiness, but it can buy a Chanel bag». Демонстративное потребление говорит здесь не только о чисто финансовом статусе, но и о чертах Я — силе, бескомпромиссности, гордости и так далее. Но насколько «Rich Bitch»-Я остается лишь экспонируемым? Где тот, кто выставляет его напоказ? Он постепенно истончается и тает.
Цифровая иконичность
Инстаграмная* реальность отчуждает от человека его собственный образ, язык, поведение и, в конечном счете, — саму жизнь. С одной стороны, в приложении собственного смартфона нарцисс желаем и привлекателен, с другой стороны, все, что находится за пределами экрана, лишено ценности, брошено на обслуживание его инстаграмного* двойника. Пользователя накрывает неизбежное чувство пустоты. Инста-нарциссам становится важно быть не просто желаемым, а желаемым массово и, чтобы компенсировать поверхностность, индивидуальность подменяется узнаваемостью. Так появляются «цифровые иконы» — лайфстайл-инфлюенсеры. Разница между просто «иконичностью» в лосевском понимании и «цифровой иконичностью» при этом заключается в том, что первая подразумевает создание новых смыслов, в то время как вторая — просто вызывает непреодолимое желание подражать. Именно это примитивное подражание цифровой нарцисс и принимает за влечение.
Джетов на всех не хватит
Но массовость неизбежно приводит к инфляции. Обесценивание — это именно то, чего так опасается нарцисс [Kernberg 1975; Kristeva 1980]. Инстаграмная* инфляция сводится сразу к нескольким факторам. Во-первых, эффект подражания сотен миллионов подписчиков по-бодрийяровски стирает различие между оригиналом и копиями [Baudrillard 1981]. На эмоциональном уровне становится трудно различить фото настоящего джета инста-иконы Кайли Дженнер и просто картинку джета, размещенную ноунейм блогером. Сложившаяся ситуация похожа на бодрийяровский кризис различения, когда теряется различие между символом и знаком, что производит симулякры. Во-вторых, очевидно, что джетов на всех не хватит. Что неизбежно ведет к снижению планки достижений: пусть Турция — это не Мальдивы, но негласный сговор низкобюджетных цифровых нарциссов заключает, что и это вполне инстаграмно*. Ну и, в-третьих, подражание — это всегда вызов. Так сформировалась коучинговая индустрия: все бросились покупать специальные курсы, которые могут «научить популярности и успеху». Исходя из сочетания всех этих факторов и произошел кризис. Если популярных слишком много, то не популярен никто. Демонстративное потребление начало «схлопываться вовнутрь»: подоспела целая лавина «разоблачений» и «разборов», как коучей, так и самих инста-блогеров*. Уже другие инфлюенсеры стали набирать массовую аудиторию, раскрывая изнанку финансовых тренеров и модных тусовщиков: там — огромный кредит, здесь — банкротство. Отстраиваясь от провалившегося дискурса роскоши, они выбрали другой акцент — тщательно продуманный тренд на естественность и простоту. Это окончательно разрушило веб-культуру обладания и положило конец сетевому доминированию лакшери-Я. Интернет перестал быть витриной.
Кибер-Я и Джейсон Стетхем
Кибер-иммигранты
Что было дальше? Социолог Доминик Кардон утверждает что в условиях статусной инфляции произошел переход к демонстративной скромности и показной аутентичности [Cardon 2019]. Обычные прогулки (а не шоппинг), обычная еда (а не черная икра), обычные повседневные дела (а не закрытые вечеринки) — вот что стало новым интернет-нарративом. На смену искусственному глянцу пришел тренд на «честность» — messyposting (фото без обработки) и «неуклюжие» селфи. Повседневная жизнь начала переходить на экран как она есть — так началась волна кибер-иммиграции.
Страница Кибер-иммигранта
Волна кибер-иммиграции пришлась в основном на эпоху ранних зумеров и поздних миллениалов. Конечно, это вовсе не означает, что в 2010 — 2020-х все остальные массово отключились от Сети или решили к ней не подключаться. Параллель «кибер-иммигранта» с культурным образом зумера проводится только для удобства. Ведь фактически, мы все равно используем скорее зумерскую оптику: непосредственность, ирония и умение говорить на языке мемов. Кибер-иммигрант отвергает нарциссическую демонстрацию: он не хочет переехать нас колесами своего Майбаха, к обладанию которым даже не стремится. Вместо этого он приглашает нас просто посмотреть на его жизнь и отчасти восхититься его беззаботностью, немного позавидовать его чувствительной заботе о себе. Мальдивы заменила округлая галька ретрит пляжей, дорогую сумку — рюкзак с мультяшный принтом и бесконечное количество конфигураций из какао, пижам, пушистых носков и виниловых проигрывателей. Размещая все это у себя на Фейсбуке* и в ВК, кибер-иммигрант развивает свое «цифровое Эго». Но постепенно оно становится активнее, чем реальное. Иммигрант больше развлекается в ТикТоке, чем в жизни, все больше и больше общается в мессенджерах, чаще появляется в онлайн-играх, легче совершает быстрые покупки на маркетплейсах, проще знакомится в дейтинговых чат-ботах. Цифровое поглощает реальное. Внимание и удовольствие смещаются в собственную аватарку, а мир за пределом экрана начинает казаться старым, медленным, неуклюжим и требовательным. И вот здесь-то и начинаются проблемы.
Опасности идентификации и цифровая тоска
В длинной перспективе идентификация со своим аватаром приводит кибер-иммигранта к кризису. Сведение всего разнообразия реальности к собственному смартфону делает его по-детски требовательным к контенту — настолько, что однообразие Интернета он начинает воспринимать как ловушку. Одни и те же челленджи, тиктоки и ютуб—шортсы — начинает казаться, что все повторяется, как один и тот же рилс поставленный на бесконечный репит. Ощущение скуки становится все более настойчивым и перерастает в настоящую «цифровую тоску» — оказывается, в интернет-мире не происходит ничего особенного, не такой уж он и подвижный, не такой уж он и разнообразный. Но могли ли кибер-иммигранты вернуться в реальность? Уже нет — все зашло слишком далеко. Социальные сети зафиксировали планки удовольствия и безопасности слишком высоко — хотя бы просто потому, что Интернет не предъявляет кибер-иммигранту никаких требований: неприятного хейтера можно просто забанить, а от стресса убежать в Нетфликс.
Культура мемов
Что же оставалось кибер-иммигрантам? Логика подсказывает, что если скучно — надо развлечься. Но мы говорим не просто о скуке, а о тоске, смысловом кризисе электронного мира, так что нужно было что-то фундаментальное, коллективное — и тогда появилась культура мемов. Нет, конечно, мемы были всегда, но они находились как бы в полу-андерграунде (закрытые имиджборды) Интернета, а массовость приобрели именно в периоде «цифровой тоски». Мемы часто подменяют контексты, высмеивают пафос, обесценивают и в целом представляют из себя цифровую вариацию «карнавальности» Михаила Бахтина — с его атмосферой тотальной пародии, игрой и смысловыми перестановками [Бахтин 1965]. В меме происходит не замена смысла или картинки, а их мутация. Например, Боромир говорит «Нельзя просто так взять и не потратить всю зарплату на Озоне», а Джек Николсон ломает дверь топором, чтобы спросить «Где курсач?». Получалось смешно — и это действительно оживило Интернет. Но самое главное здесь то, что мемы завирусились. Они коллективны, любой мог принять участие в их создании. При появлении мем-культуры кибер-иммигрант превратился из наблюдателя Интернета, простого «луркера» веба, в его активного «игрока». Это напоминает превращение спектакля в перфоманс, где главное различие заключается в позиции зрителя: для спектакля он — только адресат, а для перфоманса — всегда участник. Интернет начал существовать в пространстве тотальной мутации и это придало ему сил.
Цифровая гиперактивность и перепроизводство означающих
Однако не стоит забывать, что кибер-иммигрант во многом ведет себя инфантильно. Он не чувствует насыщения и поэтому мало-помалу начинает превращать в мемы все, что возможно. Эта цифровая гиперактивность привела к тому, что мемы заполнили Интернет и состояние мутации приобрело тотальный характер. Это напоминало легкую игру и действительно оживило Сеть. Но, в результате, эта игра обернулась разрушением веб-идентичности. Вместо героев блокбастеров или сериалов, которые предоставляли кибер-иммигрантам объекты для самоидентификации, появились мемные «гибриды-мутанты». И лучше всего пояснить это на примере мема о герое гипермаскулинных фильмов — Джейсоне Стетхеме.
Мемный Стетхем
Когда-то изображение Стетхема действительно являлось виртуальным продолжением мышц и говорило о своего рода крутости. Это была устойчивая идентичность, которая давала ясные инструкции. Но к нему добавляли все больше смешных подписей, все чаще размещали его фото к месту и не к месту и, в результате, добились того, что он обратился в мем.
В первую очередь «мемная мутация» разрушает связь языка и объекта. Мутация при этом отличается от простой трансформации тем, что не формирует что-то принципиально новое, а просто искажает старое так, что получается уже нечто абсурдное. Все это звучит громоздко и не совсем понятно, но, с другой стороны, это все-таки ключевой момент. И без него будет трудно понять, что же такого разрушительного можно углядеть в такой смешной вещи, как мем.
Так что представим себе фотографию Стетхема.
Он выглядит брутально и говорит отрывистыми и уверенными фразами: «Сегодня люди стали гораздо дешевле, чем то, что на них надето». Его взгляд, черная куртка, щетина (объект) соответствуют его словам (языку) — они одинаковые, прямые и честные. Язык и объект совпадают в Стетхеме. Он говорит именно так, как выглядит, и именно то, что от него ожидаешь услышать. Однако в «мемном Интернете» появляется новый Стетхем — абсурдный и мемный. Объект не меняется: Стетхем одет по-прежнему и смотрит по-прежнему — прищуренный взгляд выражает одновременно и бескомпромиссную «пацанскость» и легкую усмешку по отношению к собственной крутизне. Но язык… Язык изменился. Он вырвался из-под власти своего «пацанского объекта» — и теперь вокруг Стетхема разворачивается всеобщий перфоманс. Мемный Стетхем утверждает: «Работа не волк. Никто не волк. Только волк — волк». Он убеждает: «Кто поставил лайк, получит косарь, а кто нет — сломаю колени в обратную сторону». Он соблазняет: «Я парнишка модный, по жизни свободный, корешей не бросаю и братву уважаю». Свободный язык, язык веба, всегда действует в пространстве той самой мутации, подменяя смысл метонимией: «Ехал на девятке, перевернулся и поехал на шестерке» — вот высмеивание пацанского фильма «Перевозчик» со Стетхемом.
Его «пацанские» цитаты распространились уже настолько широко, что теперь трудно отличить их от настоящих цитат реального актера. Какой из Стетхемов реальный, а какой — фейковый? Чем дальше, тем больше цитаты про «волка» и про «косарь» кажутся более реальными. Язык, сбросив с себя объект, отправился в электронную одиссею в виде мема. Сам же Стетхем остался на месте и стал немым. Теперь это в психоаналитическом смысле мертвый объект.
Девальвация идентичности и клоун Дедпул
Можно ли идентифицироваться с ним? Едва ли, разве что тоже захочется быть стертым. Ранее Стетхем был для кибер-иммигранта экранной инструкцией, ориентиром целостности. Но теперь он умер, оставив после себя лишь безжизненное изображение. Цифровых нарциссов убила инфляция достижений, а кибер-иммигрантов — их собственный смех. В результате, они погрузились в кризис идентификаций. Их герои умерли или мутировали. Конечно, речь идет не о физическом разрушении самого кибер-иммигранта, а только его кибер-копии — но ведь к этому моменту она уже преобладала над живым оригиналом. Теперь уже непонятно, как выражать свою маскулинность или женственность, сексуальность или агрессивность — место Супермена заняли психопат Хоумлендер или инфантильный клоун Дедпул. Так современность наследует эпохе мемов, которые все продолжают вируситься. Тот же самый Хоумлендер: в классической смысловой системе он «Супермен», то есть непоколебимое означающее «Спаситель». Но мемная мутация превратила его в Супермена-психопата с лактазной недостаточностью и жаждой одобрения в Твиттере. Он превратился в классический фетиш по Ролану Барту — объект, которые удерживает в себе противоположные смыслы [Barthes 1957]. Он и фаллический символ всемогущества, и инфантильный истерик, и объект желания, и повод для отвращения, страха или зависти. В эпоху «цифровой тоски» идентификация перестала быть линейной («я хочу быть как он»). Она стала иронической пародией на саму идентификацию. Кибер-иммигрант не хочет быть Хоумлендером всерьез — это слишком пафосно. Он хочет постить мемы с лицом Хоумлендера, когда получает очередное уведомление о списании подписки на Нетфликс. Именно так тотальная «карнавализация» и «цифровая гиперактивность» разрушают саму возможность серьезного высказывания.
Хэппихондрия и депрессия пустоты
Осмеянные герои умирают, и кибер-иммигрант реагирует на мертвое фото искусственной веселостью, ажитацией, насильственной жизнерадостностью (happychondria). Он пытается оживить их, пробудить, привлечь к себе их мертвые глаза. Его идентичность разрушается и, пытаясь удержать ее, он производит все больше героев и вирусных видео или изображений, но в пространстве мутации, в пространстве разрыва языка и объекта, все равно получаются только мемы. Отчасти из-за этого гиперпроизводства культурный образ зумера и производит впечатление эйфорического подростка. Бессознательное желание «оживить» Интернет относится и к его яркому интернет-стилю: и анимешники, и K-Pop, и E-kids, и альтушки — все это лишь попытки вернуть жизнь на омертвевший экран. Но это только оттягивает окончательную «белую депрессию» — связанную, по психоаналитику Андре Грину, не с черным цветом утраты, а с белой пустотой [Green 1999].
Эпоха кибер-иммигрантов заканчивается электронной осиротелостью. Вернуться в реальный мир оказалось невозможным, оставаться в вебе — бессмысленно. Кибер-иммигранты оказались рассеяны по ставшими для них мертвыми социальным сетям. В них не осталось ни отражений, ни идентичностей — только пост-иронический абсурд и фейки.
Сетевые младенцы и Цифровая Мать
Рождение в сети и цифровая мать
Но вслед за угасающим поколением кибер-иммигрантов появилось следующее — это были сетевые новорожденные. Их расцвет происходит прямо сейчас и приблизительно совпадает с новым поколением альфа. И здесь снова важно не столько попадание в хронологические рамки, сколько их тип отношения к сети. Если цифровые нарциссы (условные миллениалы) и кибер-иммигранты (условные зумеры) еще помнили «мир до интернета», то альфы — это первое поколение, для которого веб никогда не был «второй реальностью» — он всегда был «просто реальностью». К их появлению он уже успел стать полноценной, самодостаточной и естественной средой обитания, такой же, как физическое пространство. Более того, говоря метафорически, они вообще были не теми, кто родился в реальности, а теми, кто «родился в Сети». Возникая в фото или оживая в рилсах бейби-блогеров, сетевые новорожденные с самого начала находились в кибер-пространстве — еще задолго до того, как смогли осознать свое Эго в физическом мире.
Как начинается жизнь сетевого младенца? Изначально он появляется в виде фотографии двух полосок или даже ролика УЗИ-исследования, в рилсе с реакцией собственного отца («я показала мужу тест — его реакция»), в виде хэштегов #ждумалыша, в виде картинок с заплаканными от токсикоза глазами… Одним словом, в Интернете сетевой новорожденный «существует» задолго до того, как он начал существовать в реальном мире. С самого начала он становится объектом комментариев, лайков, хейта или может даже завируситься в социальных сетях — если это, допустим, ребенок известного блогера. В буквальном смысле, он переживает цифровое рождение задолго до того, как происходит физическое. Так что, говоря метафорически, и рождает не столько реальная мать — сколько цифровая.
Материнская метафора-метонимия
Это накладывает свой отпечаток на весь «путь» сетевого младенца и делает возможным применение «материнской метафоры». Что это такое, зачем она нужна и почему применима?
Во-первых, говоря образно, сетевой младенец действительно «рождается» на экране и сразу становится объектом для взаимодействия с сетью. И поэтому именно «материнство» лучше всего опишет его отношения с виртуальной реальностью. Во-вторых, сама по себе метафора — это вообще хороший способ говорить о чем-то новом. В частности, Ричард Рорти называл философов «изобретателями метафоры» [Rorty 1979], а лингвисты Джордж Лакофф и Марк Джонсон утверждали, что метафора — это не украшение языка, а когнитивная операция, по-новому структурирующая одно понятие при помощи другого [Lakoff, Johnson 1980]. Итак, кто такие эти цифровые новорожденные, как они ведут себя в своей естественной интернет-среде и почему для них мы можем обнаруживать сходства между виртуальной реальностью и матерью?
Интернет как среда обитания
Прежде всего, цифровые новорожденные, в отличие от цифровых иммигрантов, вовсе не озабочены поиском своей идентичности в Сети — для них она выступает совсем в другой роли. Они не хотят демонстрировать свою элитарность, как цифровой нарцисс-миллениал и не ищут свое новое Я, как кибер-иммигрант. Цифровой новорожденный-альфа хочет лишь пробежать по своим интернет-, шопинг-, хайп- и игровым маршрутам, осмотреться, забежать в Телеграм-канал, почитать, пообщаться… Интернет для него — это и мир, и образ жизни. Он перескакивает от одного кликбейтного заголовка к другому, точно так же, как можно перескакивать по камням ручей во время прогулки. Сетевой младенец (как и реальный) ничего не хранит в своей памяти (его память — это user tracker), так что всегда осматривается по сторонам с любопытством — его одинаково развлекают и постеры Нетфликс, и чаты нейросетей, и мини-витрины маркет—плейсов. Вовсе не обязательно, что он будет и в самом деле смотреть сериал или что-то покупать. Его развлекают скорее краткие впечатления, чем длинные сюжеты или обладание новой вещью. Эта вещь вовсе не нужна ему в физическом мире, ведь для сетевого младенца она гораздо реальнее, пока находится в сети. Он относится к Интернету как к совершенно естественной среде обитания и действует там так же, как мы действовали в реальности, когда были детьми.
Поисковые машины и ощущение всемогущества
В результате у нас и вправду складывается образ ребенка, который вышел погулять. Но откуда он берет свои маршруты? Их прокладывают поисковые машины, используя user activity tracker — внешнюю память сетевого новорожденного. User tracker хранит информацию о том, куда он пошел, что он там делал и почему ему это понравилось. Сетевой младенец не испытывает никакой паранойи по поводу сбора данных — если бы только он мог увидеть алгоритмизированную изнанку Интернета, то скорее испытал бы чувство признательности.
Такое же чувство могли бы переживать младенцы из Матрицы по отношению к летающим вокруг их капсул кибер-нянькам. Благодаря этой «цифровой заботе» каждый из них испытывает «чувство персональности» Интернета — ведь идеально подобранный контент и заранее проложенные для него цифровые траектории создают впечатление идеального мира, созданного специально для него. Все происходит только так, как он хочет. Стоит ему только заговорить об играх — и на экране возникают баннеры Minecraft, Roblox и Fortnite. Стоит ему приуныть — и Нетфликс на пару с Амазон Прайм быстро выпускают «Уэнсдей», «Фоллаут» и новые «Очень Странные Дела». Постоянно достраивающаяся по его желанию онлайн-реальность создает для сетевого младенца ощущение «цифрового всемогущества», что способно вечно поддерживать его детский веб-нарциссизм. Это сравнение восходит к теориям психоаналитика Мелани Кляйн. Изучая поведение младенцев, она предположила, что мать для них — это не самостоятельный объект и им кажется, будто они сами «всемогуще» создают ее своим голодом [Klein 1957]. Не различая мать как отдельного человека, им кажется, что они испытывают насыщение, не потому что их накормили, а потому что насыщение происходит благодаря их собственному крику.
Свайп и желание
Впрочем, всемогущество имеет и обратную сторону — оно лишает возможности «хотеть». Эту ситуацию предугадывал Бернар Стиглер, когда говорил о том, что технологии рано или поздно конфискуют желание [Stiegler 1994]. Для сетевого младенца это абсолютно справедливо, потому что желание — это обращение к тому, чего у тебя нет. Но Интернет старательно оберегает его от фрустрации, всегда предлагая контент еще прежде чем сетевой новорожденный альфа успел осознать эту «нехватку». Перед ним автоматически возникает один тикток, второй, третий… Он бесконечно свайпает контент, переходя от одного рилса к другому — и так до бесконечности. Но ни свайпанье, ни сам свайп не имеют никакого отношения ни к желанию, к удовольствию — если понимать их в традиционном смысле движения к наслаждению. Проблема в том, что, рассматривая свайп в очевидном контексте поиска удовольствия, мы слишком сильно углубляемся в вопросы о том, от чего и к чему он ведет. Мы ищем смыслы в переходах от рилса к рилсу, скрупулезно устанавливаем их содержание, пытаемся уловить влечения сетевых младенцев и их подтексты. Почему он выбрал именно этот рилс? Почему пролистнул предыдущий? Между тем, нам нужно сконцентрироваться вовсе не на этом, а на том, с помощью чего это происходит. То есть — на смартфоне.
Смартфон как орган
Почему мы должны сместить акцент? Смартфон в руках — неотъемлемый признак альфы. Конечно, это характерно и для большинства других людей современной эпохи, но в данном случае смартфон — это не средство доступа к Интернету, а неотъемлемая часть его самого. Смартфон функционирует как орган — не в метафорическом, а в функциональном смысле: он выполняет работу памяти (user track), внимания (яркие и динамичные картинки), ориентации в мире (от геопозиций до трендов), социальной связи (всевозможные мессенджеры и групповые онлайн пространства), а иногда и регуляции эмоций (свайпанье как способ успокоится). Смартфон занимает ту же позицию, которую, по наблюдению психоаналитика Дональда Винникотта, для младенца занимает материнская грудь [Winnicott 1971]. Младенец не воспринимает ее, как отдельный объект, а как часть себя самого. В контакте с ней младенец получает первый опыт безопасности и предсказуемости. Интересно, что здесь напрашивается связка с гипотезой расширенного познания , согласно которой смартфон может рассматриваться не как внешний инструмент, а как функциональная часть самой когнитивной системы пользователя [Clark & Chalmers 1998]. И в этом контексте очень хорошо подхолдит метафора, отсылающая к «Апологии Кальвизия»: как и для древнеримского политика, стремившегося «знать» через своих рабов-мнемонов, для современного человека смартфон становится не просто помощником, а неотъемлемым элементом самого процесса мышления [Wheeler 2018].
Прикосновение к экрану как язык слияния
В каком-то смысле, грудь — это первый интерфейс и альфа обнаруживает его аналог в реальности. Винникотт говорит о том, что отказ от груди — это опыт фрустрации и повод для развития. Но с сетевыми новорожденными этого не происходит — у него есть смартфон. В результате происходит стиглеровская блокировка синаптогенеза: экранные интерфейсы создают мгновенные отклики (у Стиглера — short-circuits), делая ненужной сложную рефлексию. В итоге, мышление такого пользователя может становиться более тактильным, менее дискурсивным, а прикосновение к экрану заменять коммуникацию. Он объясняется со своим смартфоном через тап, дабл-тап, свайп, скроллинг, смахивание… Но чем эта коммуникация отличается от обычного языка общения? Младенец находится в слиянии со своей матерью, а альфа — со своим смартфоном. Никто из них не хочет разрывать эту связь. Между тем, психоаналитик и лингвист Юлия Кристева подчеркивала, что именно овладевание языком — это и есть первый шаг младенца к сепарации от матери [Kristeva 1980]. Он осваивает правила, различия, обозначения и, в конце концов, свою различность с Другим. Она пишет: «Вступление в язык — это разрыв с материнским телом, с симбиотическим единством с матерью; это начало субъективности, становление отдельного Я». Альфа же устроен как раз наоборот — он не ищет свое Я, а рассеивает его в интернете. Он переживает при помощи Нетфликс, думает через ChatGPT, фантазирует через Midjourney и развивается в бесконечной геймификации.
Слияние и взаимная безмолвность
Так что вместо языка их связывает «взаимная безмолвность»: тихое прикосновение, свайп или тап — и в ответ бесконечный семиозис пульсаций ТикТока, ритмов Shorts, интонаций Spotify. Эта полифония визуально-тактильных ощущений создает специфический язык альф — «язык тапов и скролла». В нем нет ни букв, ни местоимений, ни вообще каких-либо фиксирующих смысловых конструктов — только тактильность, зрительные и слуховые ощущения. Благодаря разработанным технологиям мультимодального интерфейса они смешиваются в одно общее переживание слияния альфы с экраном, что повторяет безмолвное слияние матери и младенца. И это состояние — удовольствие уже само по себе. В частности, Жак Лакан даже утверждал, что все прочие удовольствия — лишь эхо этого первичного наслаждения симбиотическим состоянием [Lacan 1959-1960].
Цифровое влечение
Так что интернет для альфы почти что телесен. Смартфон настолько восприимчив к его прикосновениям, что подсчитывает время задержки свайпов на разном контенте и автоматически создает его последующую выдачу. Психоаналитик Эстер Бик считала, что, говоря метафорически, младенец не обладает границами собственной кожи, сливаясь с матерью и воспринимая себя и ее как одно целое [Bick 1968]. В этом смысле не обладает своими границами и альфа: он получает опыт целостности через тачскрин. Сенсорная панель соединяет в одно целое его влечение, взгляд, движение и прикосновения к иконкам приложений. Если применить здесь «материнскую метафору», то можно сказать, что постепенно сенсорная «кожа» смартфона смешивается с кожей альфы и вместе они превращаются в одну поверхность, возбуждая в альфе непреодолимое влечение к экрану.
Сенсорное Я и внешний мир как требование
Эта кожная психика (как её называл психоаналитик Дидье Анзье) остается с альфой на всю жизнь [Anzieu 1985]. Смартфон формирует язык интерсенсорности, который превращает телесно-кожные ощущения в Я. Но какое оно? Говоря символически, это понимание мира и себя через тап, лонг-тап, дабл-тап, свайп, скролл, стягивание и растягивание — электронная тактильность альфы формирует не языковое, а сенсорное Я. Его язык — это ритмы, пульсации, зрительные и сенсорные впечатления, а свайпанье — вовсе не желание и не поиск удовольствия, а своего рода транс. В этом трансе симбиоза сетевой новорожденный скрывается от реальности. Он погружается в цикличный поток стимулов, где время теряет свою дискретность, а каждый свайп продлевает завороженность, отключая рефлексию и волю к выходу. Алгоритм предвосхищает его желание еще до того, как оно успело оформиться — и возникает иллюзия Я при полной «неразличенности». Внешний же мир для него твердый, застывший и выглядит по-настоящему мертвым по сравнению с отзывчивостью экрана. Такое существование несет в себе черты шизоидного расщепления: живой, отзывчивый экран противопоставляется мертвому, требовательному миру, и альфа просто обитает в этой разорванности, не испытывая потребности в интеграции. Это надежно удерживает его в смартфоне и, более того, может породить паранойю относительно внешнего мира. Последний содержит требования — социальные, материальные, нравственные, детско-родительские, любовные и так далее — а сетевой младенец альфа к этому не привык. Ведь интернет, в соответствие с материнской метафорой, готов отдавать и не требовать. Более того, если выстраивать этот образ матери дальше, то сетевой новорожденный выступает здесь нарциссическим расширением смартфона, а не наоборот. Гаджет использует влечения альфы для собственного воспроизводства, превращая его в функциональный придаток интерфейса. Психоаналитик Франсуаза Дольто подчеркивала, что младенец всегда является ответом на бессознательный запрос матери [Dolto 1984]. Так и сетевой новорожденный оказывается идеальным решением для цифровой среды — ее потребности в непрерывном внимании и вовлеченности.
Тревога и кибер-агрессия
Сетевой новорожденный борется со своей тревогой по поводу внешнего мира как может — интенсивнее скроллит ленту, ставит больше лайков, пишет длинные комментарии… Но ничего не помогает. И тогда ответом на паранойю становится агрессия. Интересно, что он не атакует внешний мир напрямую — последний выглядит для него слишком непонятным и поэтому страшным. Наоборот, гнев гораздо легче просто сбросить в Сеть — это и более понятный объект, и более безопасный. Это порождает «цифровую агрессию». Обычно под этим подразумевают кибербуллинг, троллинг, доксинг или хейт-спич. Но этими нарративами овладели еще и цифровые нарциссы, и кибер-иммигранты, широко использовав все возможности, которая дала им сеть. Доступность жертвы 24/7, скорость, массовость, бесконтрольность, анонимность и безнаказанность, эхо-камерность (самовозбуждение травли за счет массовости), остающиеся на целые годы следы… Но между ними и сетевыми новорожденными есть большая разница. Для цифровых нарциссов и кибер-иммигрантов характерно нападение на конкретную жертву. Сетевые новорожденные же вносят в цифровую агрессию элемент безличности — будучи десубъективированными, они с трудом представляют себе и чужое Я. Они приспособлены для манипуляций алгоритмами интернета, а не конкретными людьми. Так что зачастую это не прямое нападение, а просто появление трендов, рассказывающих об опасностях мира за экраном смартфона. Например, это массовое появление в интернете хейт-спичей о «нарциссах», «абьюзерах», «токсиках» и «газлайтерах». Но в этих персонажах иногда нетрудно узнать нормальные социальные правила: высказывание недовольства (токсичность), заявление о своих правах (нарциссизм), желание побыть одному (гостинг), призыв к соблюдению обязательств (абьюз), изложение собственной точки зрения на отношения (газлайтинг). Сетевые новорожденные декларируют это как ред флаги для отношений, но, скорее, это их ред флаги для реальности в принципе. Так что сетевые младенцы атакуют ее, не выходя из Интернета, и активно «предупреждают» друг друга — там, за экраном, только дискриминация, виктимблейминг и смерть.
Сетевой новорожденный — это эволюция или регресс?
Обобщая, и возвращаясь к «материнской метафоре», можно сказать, у цифрового новорожденного есть надежная «цифровая мать» — Интернет, который не столько развлекает его, сколько заботится о нем. Он создает для своего сетевого младенца персональный мир, который он может носить прямо в кармане. Это своего рода цифровой микрокосм. Поисковые машины, отсутствие фрустраций, всемогущество, специальный сенсорный язык без правил и различий… Все это действительно напоминает отношения матери и младенца, описанные психоаналитиком Дональдом Винникоттом [Winnicott 1971]. Он говорил о том, что в первые месяцы жизни ребенка, мать настолько подстраивается под него, что внешний мир ощущается им, как собственное продолжение. Так же ощущает свой смартфон и сетевой новорожденный. Однако учитывая, что при этом мир людей вызывает у него паранойю — напрашиваются вопросы не только о регрессе или деформации эмпатии, но и о дегуманизации в принципе. Сетевой младенец может показаться кем-то средним между страдающим «киберфилией» (обожающим лишь свой смартфон) и «техно параноиком» (ускользающим от внешнего мира в виртуальную реальность). Но и то, и другое неправда. Дело в том, что поколение сетевых новорожденных — это уже не те, кого мы можем рассматривать отдельно от Сети. И это приводит к тому, что их все труднее охарактеризовать с чисто экзистенциально-гуманистических, антропологических или психоаналитических позиций. Уже не совсем понятно, где они, а где Интернет. Здесь нужен психолог, философ или айтишник, изучающий веб-алгоритмы? На этот вопрос ответить все сложнее. Конечно, по инерции нам еще может казаться, что регресс пользователя к «младенческому слиянию» означает гипер-эволюцию самой Сети (чуть ли не захватнического толка). Но так как Сеть — цифровая мать — и сетевой новорожденный соединяются в одно целое, такая оппозиция уже не совсем корректна. Конечно, она исчезла не одномоментно. Цифровые нарциссы еще сохраняли дистанцию между собой и экраном и использовали Сеть в поиске столь необходимого им восхищения, кибер-иммигранты «загрузили в Интернет» свою идентичность, а сетевые новорожденные уже и вовсе не стремятся самостоятельно чувствовать, думать, развлекаться и даже говорить — они предпочитают слияние с веб. GPT мудрец-учитель, AI-фильмы, сгенерированные сериалы, ИИ-друзья… Этот мир красочный, предсказуемый и, по сравнению с реальностью, безопасный — так что сетевых новорожденных трудно упрекнуть за нежелание отделиться от цифровой матери. Да и был ли у них этот выбор? И сетевой младенец вовсе не игнорирует реальность, скорее он рассматривает с ее удивлением. Это состояние не имеет ничего общего с нарциссизмом или безразличием — в целом, сетевые новорожденные беззлобны и дурашливы. Другое дело, что их взгляд, постоянно устремленный в смартфон, может производить впечатление холодности и отчуждения от реального мира. Но для них и сам смартфон огромен, как мир. Точнее, он и есть мир.
Заключение
Мы произвели анализ того, как в современном мире выстраиваются отношения между человеком и цифровой реальностью — и у нас получилось выделить три фундаментально разных способа. Каждый из них соответствует актуальной культурной доминанте, но все же не застывает в строгих поколенческих рамках. Эти типы сосуществуют, сменяя друг друга в качестве ведущих моделей и пересекаясь между собой.
Первый тип — это «демонстрация». Цифровой нарцисс (условный миллениал) использует Сеть как площадку для самоэкспонирования. Интернет для него это «подиум», где главное — быть желанным объектом для Другого. Этот способ отношений с Сетью пронизан демонстрацией, визуальностью, культом достижений. Но нарциссов настигает неизбежная инфляция, когда «джетов на всех не хватает», а тиражирование элитарности обесценивается за счет своей массовости.
Второй тип — «переселение». Кибер-иммигрант (условный зумер) отказывается от глянца витрины и делает акцент на «честном контенте». Он переносит на экран свою жизнь, «как она есть». И тогда демонстрация уступает место идентификации: страница зумера оказывается не отчетом о достижениях, а конструктором более аутентичного цифрового Я. Но и эта модель сталкивается с кризисом — в условиях сетевого однообразия, новое Я «заболевает» цифровой тоской, пытается спастись в абсурде «смеховой культуры» мемов и самоиронии. Но это порождает лишь поток смысловых мутаций, разрушающих сетевую идентичность.
Третий тип — «слияние». Сетевой новорожденный (условный альфа) вообще не знает мира без Интернета. Для него цифровая среда — не вторая реальность, а единственная и естественная. Его отношение с Сетью строится по модели симбиотического слияния, которую психоанализ описывает как раннее единство младенца с матерью. Алгоритмы предвосхищают его желания, интерфейс становится способом видеть мир, а смартфон — органом восприятия. Интернет выступает как «цифровая мать» — заботливая, всемогущая и не предъявляющая требований.
Эти три типа выстраиваются в последовательный вектор: от самоэкспонирования к идентификации, от идентификации к слиянию. Если цифровой нарцисс еще сохранял границу между собой и экраном, а кибер-иммигрант перешел эту границу, перенеся свою идентичность внутрь цифровой реальности, то сетевой новорожденный уже не видит различий между собой и Сетью. Он не использует Интернет — он существует в нем, и смартфон для него не инструмент, а часть самого себя.
Понятно, что это движение не остановится никогда. По мере развития нейросетей и персонализированных алгоритмов, интерфейсов прямого нейровзаимодействия слияние будет только углубляться. Вопрос, который остается открытым — не эволюция это или регресс, а то, что станет с «человеческим» в человеке, когда граница между ним и Сетью окончательно исчезнет. Отрастим ли мы новые органы (устанавливаемые нейрочипы), погрузимся ли в виртуальную реальность с помощью специальных шлемов, откажемся ли от взаимодействия друг с другом, выбирая ИИ и киборгов? А может быть, нас настигнет тотальный кризис цифровой культуры и мы вернемся в реальный мир? Ответить на этот вопрос невозможно, даже оглядываясь назад и устанавливая тенденции наших отношений с цифровой культурой — они изменяются скачкообразно и не всегда соответствуют привычной нам логике. Так что пока остается просто ожидать и исследовать эту новую реальность.
*ресурсы принадлежат Meta, признанной экстремистской организацией и запрещенной на территории РФ.
Список литературы
Анзье, Д. Я-кожа. — М.: Когито-Центр, 2011. — 302 с.
Барт, Р. Мифологии / пер. с фр., вступ. ст. и коммент. С. Зенкина. — М.: Академический проект, 2008. — 351 с. — (Философские технологии: Структурализм).
Бахтин, М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. — М.: Художественная литература, 1965. — 527 с.
Бик, Э. Переживание кожи в ранних объектных отношениях (1968) // Журнал практической психологии и психоанализа. — 2011. — № 2. — С. 128–133.
Бодрийяр, Ж. Симулякры и симуляции / пер. с фр. А. Качалова. — М.: Постум, 2015. — 240 с.
Брайдл, Дж. Новые темные века / пер. с англ. Н. Остроглазовой. — М.: АСТ, 2023. — 320 с.
Винникотт, Д. В. Игра и реальность / пер. с англ. — М.: Институт общегуманитарных исследований, 2002. — 288 с.
Грин, А. Работа негатива // Грин, А. Психоаналитическая работа: Избранные труды / пер. с фр. — М.: Когито-Центр, 2008. — С. 141–268.
Дольто, Ф. Бессознательный образ тела / пер. с фр. // Дольто, Ф. Собрание сочинений. Т. XVI. — Ижевск: ERGO, 2006. — 408 с.
Жижек, С. Событие: философское путешествие по концепту / пер. с англ. — М.: РИПОЛ классик, 2020. — 224 с.
Кернберг, О. Ф. Тяжелые личностные расстройства: Пограничные состояния и патологический нарциссизм / пер. с англ. — М.: Класс, 2000. — 459 с. — (Библиотека психологии и психотерапии).
Кляйн, М. Зависть и благодарность / пер. с англ. — СПб.: Б.С.К., 1997. — 96 с.
Кристева, Ю. Силы ужаса: эссе об отвращении / пер. с фр. — СПб.: Алетейя, 2003. — 256 с.
Лакан, Ж. Семинары. Кн. 7: Этика психоанализа (1959–1960) / пер. с фр. — М.: Гнозис; Логос, 2006. — 416 с.
Лакофф, Дж., Джонсон, М. Метафоры, которыми мы живем / пер. с англ. — М.: URSS, 2004. — 256 с.
Липовецки, Ж. Эра пустоты: эссе о современном индивидуализме / пер. с фр. — СПб.: Владимир Даль, 2001. — 336 с.
Рорти, Р. Философия и зеркало природы / пер. с англ. — Новосибирск: Изд-во НГУ, 1997. — 320 с.
Стиглер, Б. Техника и время. Кн. 1: Ошибка Эпиметея / пер. с фр. — М.: Языки славянской культуры, 2019. — 368 с.
Фуко, М. Надзирать и наказывать: Рождение тюрьмы / пер. с фр. В. Наумова. — М.: Ad Marginem, 1999. — 480 с.
Хан, Б.-Ч. Не-вещи. Переворот в жизненном мире / пер. с нем. — М.: Лёд, 2023. — 160 с.
Bratton, B. H. The Stack: On Software and Sovereignty. — Cambridge, MA: MIT Press, 2016. — 502 p.
Cardon, D. Culture numérique. — Paris: Presses de Sciences Po, 2019. — 432 p.
Clark, A., Chalmers, D. The Extended Mind // Analysis. — 1998. — Vol. 58, No. 1. — P. 7–19.
Jurgenson, N. The Social Photo: On Photography and Social Media. — London: Verso, 2019. — 144 p.
Manovich, L. Instagram and Contemporary Image. — 2017.
Wheeler, M. Knowledge, Credit, and the Extended Mind, or what Calvisius Sabinus got Right // Extended Epistemology / ed. by J. A. Carter, A. Clark, J. Kallestrup, S. O. Palermos, D. Pritchard. — Oxford: Oxford University Press, 2018. — P. 147–161
Сведения о прозрачности подготовки материала: (1) статья готовилась до введения процедуры двойного слепого рецензирования; (2) при подготовке текста не использовались большие языковые модели; (3) конфликт интересов отсутствует.
