Захар Неустроев перевел лекцию Жака-Алена Миллера, в которой французский психоаналитик разбирает некоторые элементы эпистемологии Лакана.
Эта последняя из трех лекций, которые мне было предложено прочесть. В первой я дал небольшую справку о творчестве и стиле Жака Лакана, и несмотря на то, что временные ограничения не позволили мне рассказать и половины от того, что было запланировано, мне все же кажется, что я смог дать общее представление о теоретических принципах, начало которым было положено более тридцати лет назад.
Во второй лекции я попытался применить импровизированный мною пример комплимента [piropo] или флирта в качестве парадигмы, преследуя цель передать некоторые фундаментальные и до сих пор не признанные истины о языке; в частности, о функции языка в сексуальной сепарации, угасании референции, двусмысленности языка (langue), непонимании коммуникации.
Третью лекцию я собираюсь посвятить вопросу науки; если быть точнее, попытаюсь ответить профессору Карденасу, приглашению которого я обязан присутствием здесь и чье возражение на мое последнее выступление, по-видимому, заключалось в том, что в представленном мною виде лакановская теория несет собою невозможность знания. Вполне справедливо. В конце концов, невозможность знания совсем меня не пугает, ведь знание — это не наука. Различие между знанием и наукой представляется мне не только фундаментальным для эпистемологии самого Лакана, но и применимым далеко за пределами поля психоанализа.
Для удобства я разделю эту лекцию на десять пунктов, освещать которые я буду по порядку. Это значит, что данная лекция будет значительно отличаться по стилю от предыдущих.
I. Можно предположить, что через всю историю теория познания отстаивала идеал, который формулировался по-разному, — единство субъекта и объекта. Точнее, классическая теория познания предполагает со-природность [co-naturality] субъекта и объекта, гармонию между познающим субъектом и познаваемым объектом. Теория познания объясняет чудо этого соответствия, оставляя при этом место для непознаваемой (у Канта) вещи-в-себе.
С самого начала наука отличалась от знания, как минимум потому, что первая конструирует свой собственный объект. Этот принцип не является строго лакановским. Этого же понимания придерживается, например, Башляр, для которого объект и научный инструмент становятся воплощенной теорией. Я хочу подчеркнуть, что то же самое происходит и с фрейдовским бессознательным: в той мере же, в какой оно постигается в новейшем устройстве фрейдовской практики, оно воплощает теорию.
Но какую теорию? В этом и заключается весь вопрос. Это самый первый, самый краткий раздел — он открыт к обсуждению; и я, опять-таки, должен отметить, что его нельзя назвать строго лакановским.
II. Второй раздел можно назвать более конкретным. Важно заметить, что любое знание иллюзорно и мифично в своем основании, поскольку оно комментирует «сексуальные отношения» — лакановское rapport sexuel. Вся теория познания имеет сексуальный подтекст. Примером здесь может послужить аристотелевское взаимодополнение формы и материи. Кроме того, можно вспомнить довольно сложную форму знания, древнекитайскую астрологию, которая представляет собой целый дискурс о мужском и женском, организующий все общество и богов. Эти примеры Лакан подробно разбирает в семинаре «Четыре основные понятия психоанализа». Здесь также можно завести речь о теории флогистона, существовавшей в XVII-XVIII веках, до появления научной химии. Поскольку я не могу продолжать этот ряд исторических примеров, я бы уже сейчас сказал, что знание, в той мере, в какой оно отличается от науки, бесконечно воспевает воображаемое венчание мужского и женского начал. Мне кажется, что утверждение о том, что все «примитивные формы» знания так или иначе эротичны, не будет неоправданным обобщением. В конечном счете, они даже смешиваются с сексуальными техниками. Поэтому тезис Лакана о том, что Женщины не существует, — который в представленном мною виде кажется резким, ошеломительным, — безусловно, становится фундаментальным тезисом и для эпистемологии. Поскольку объект, который в теории познания служит дополнением субъекта, представляет собой также и способ укрощения женщины. Под наукой я подразумеваю возникшую в XVIII веке математическую физику, а также, собственно, математику, существовавшую задолго до нее. Этот разрыв между возникновением математики и математической физики становится большой проблемой для истории наук — таким образом, сама наука, в строгом смысле, предполагает, что не существует этой со-природности [co-naturality] между субъектом и объектом, не существует эстезии противоположного пола, равно как и естественного сексуального тропизма. Кроме того, это может продемонстрировать структура, которая легла в основание психоанализа и стала отправной точкой практики Фрейда — я говорю об истерии. Это, безусловно, одно из самых удивительных положений эпистемологии Лакана — на развитие которого у меня, вероятно, сейчас не хватит времени — о том, что структура научного дискурса не лишена связи с дискурсом истерии. В этом отношении лакановское заявление об отсуствие sexual rapport можно рассматривать как своего рода тайное условие для возникновения дискурса науки. В некотором смысле люди, давшие развитие научному дискурсу в XVII веке, должны были выдвинуть предположение о том, что sexual rapport не существует. Те, кто знаком с текстами эпохи Возрождения, например, дошедшими до нас работами астрологов и философов XVII-XVIII веков, прекрасно знают об этом явном и внезапном переломе в подходе к проблемам. В этом смысле можно сказать, что научный подход предполагает де-сексуализацию взгляда на мир и, выражаясь философским языком, де-сексуализацию бытия-в-мире. Психоанализ вовсе не является пансексуализмом. Пансексуализм — это, например, теория Шопенгауэра, который ставит жизнь в начало; или, точнее, ставит в начало сексуальный инстинкт, одушевляющий всю природу, а также все человеческие творения. Фрейд, возможно, несколько неуклюже, но в очень важной манере ввел парадоксальное понятие «инстинкта смерти» и через дискурс истерии вывел, что другой пол — Другой пол, написанный с большой буквы, подчеркивающий экстериорность другого. Здесь я ограничился лишь указанием на некоторые работы эпистемологов. Те, кто знаком с ними, смогут судить об уместности этого указания.
III. Совершенно справедливо можно задаться вопросом о том, что именно порождает эту пансексуалистскую иллюзию. Я склонен считать, что она возникает с появлением дискурса науки, и в этой связи является чем-то молодым. Рождает пансексуалистскую иллюзию то, что всякое означивание, будучи воображаемым, в основе своей сексуально. Все, что говорится и имеет смысл, всякий раз показывает, что оно направлено на уникальное означивание, занимающее место референции — референции, которой не существует в естественном языке, в материнском языке, в вульгарном языке; и это означивание носит фаллический характер. Именно это и придает ценность тому древнейшему дискурсу, который мы называем комедией; он всегда заключался в том, чтобы рассмешить человека, раскрывая воображаемый объект, на который направлены все остальные дискурсы, которым они окружены — а именно фаллос. У Лакана на эту тему есть доклад, который был прочитан в 1950-х годах в Германии; озаглавлен он как Die Bedeutung des Phallus («Означивание фаллоса»). Действительно, очень важно понять, что фаллос — это фундаментальное означивание. Эта мысль может показаться несколько резкой, но это отнюдь не так, если вспомнить, что, например, Фреге, стоявший у истоков математической логики, вывел теорию, согласно которой все, что говорится можно классифицировать следующим образом: сначала идут выражения, имеющие истинную референцию, затем — выражения с ложной референцией. Он предполагал, что в качестве референтов в языке выступают повседневные объекты. Итак, резюмируем формулировку Лакана: единственным референтом является означивание фаллоса. И есть дискурс для этого проклятия [malediction], что может послужить нам благословением [benediction]. Так или иначе, существует закон дикции, гласящий, что фаллос всегда где-то там; всегда обнажает себя под видом оговорки или шутки. Можно смело заявить: «Ищите фаллос, он всегда где-то поблизости». Есть, однако, дискурс, который обходит стороной данный закон, я имею в виду дискурс науки. Но именно потому (и я хочу это подчеркнуть), что этот дискурс учреждает себя лишь с момента устранения означивания, с построения систематических сетей элементов, заключенных в самих себе.
Вот тезис, который стоит вынести на обсуждение (и он не требует знания лакановской терминологии): наука предполагает исчезновение означивания. Ошибочно полагать, что в основании науки лежит измерение [measurement]. Математизация — это не измерение. Подтверждение этому можно обнаружить, например в топологии. Топология — геометрия без измерений, в ней не стоит вопрос о расстояниях; только схематическая сеть означающих, поддерживающая объекты. Эти объекты не обладают никакой консистенцией, не имеют никакой субстанци, кроме самой сети означающих. Очевидно, что на заре топологии объекты можно было репрезентировать; примером может послужить лента Мебиуса. Данный объект может быть создан прямо на ваших глазах: взять ленточку и вместо того, чтобы соединить ее концы в цилиндр, сделать это, повернув на 180 градусов. Лента Мебиуса, безусловно, любопытна: если провести пальцем по ее краю, то палец окажется на другой стороне ленты, не переходя при этом через какую-либо границу. В случае с цилиндром палец всегда будет оставаться на той же самой стороне; их всего две: задняя и передняя. Но с помощью ленты Мебиуса можно переходить с задней стороны на переднюю, не осуществляя при этом разрывов. Данный объект был сконструирован математиком Мебиусом лишь в 1860 году. Это очень странно, и нам остается только удивляться, почему эта простая операция не была осуществлена гораздо раньше. Лента Мебиуса — первый топологической объект, использованный Лаканом, с целью показать, что нельзя довольствоваться мыслью о том, что существует лишь задний и передний план, что бессознательное находится где-то на дне, а язык — на поверхности. Напротив, существует отношение ленты Мебиуса, благодаря которому корреляция и непрерывность между наружней и обратной стороной становятся мыслимыми в научном ключе. В этом отношении Лакан задействовал эти топологические объекты, позаимствовав их из научного дискурса, чтобы структурировать аналитический опыт. Не следует думать, что, поскольку в аналитическом опыте мы сталкиваемся с явлениями, которые с точки зрения здравого смысла кажутся парадоксальными, их невозможно проанализировать с позиции науки. Сказать, что внешнее также располагается и во внутреннем, — не значит просто сострить. Например, существует объект под названием бутылка Клейна, который был создан вскоре после ленты Мебиуса. Бутылка Клейна математически материализует между внутренним и внешнем, которые помещают внешнее, если можно так выразиться, внутрь внешнего. Мне потребуется больше времени, чтобы дать вам краткое изложение работ Лакана, в которых основные понятия аналитического дискурса расположились в области топологии. Надо сказать, что представленное здесь — всего лишь азбука топологии, так как эти объекты могут быть сконструированы. Перед вашими глазами может оказаться лента Мебиуса. Вы можете увидеть бутылку Клейна в приблизительной форме, в трех измерениях; но тем не менее ее можно нарисовать. Если пойти дальше, в алгебраическую топологию, то там объекты уже не могут быть изображены: то, что зовется объектом, становится чистым порождением математического дискурса.
Поэтому нам не следует принимать за критерий научности то, что экспериментальная наука сочла научным в своей перспективе. Должен вам сказать, что все, что мы принимаем за научные дисциплины в гуманитарных школах, то есть социологию, психологию, медицину, зачастую вызывает насмешки со стороны математиков или физиков. Я говорю об этом только затем, чтобы понятие науки гораздо сложнее, нежели просто попытка сохранять объективность. Как выразился Гамлет: «Есть много в небесах и на земле такого,/Что нашей мудрости, Гораций, и не снилось».
Судьба науки завязана на формализации, а не на измерениях. С числом она связана в той мере, в какой число загадочным образом представляет присутствие означающего в реальном. Я вернусь к этому вопросу позже. Лакан предпринимает попытку формализовать структуру, на которую опирается феноменология аналитического опыта. Совершенно очевидно, что это сложная структура, поскольку феномены, происходящие в аналитическом опыте, вызывают, в первом приближении, ощущение, что они не могут быть структурированы. И тем не менее метафора может быть структурирована, равно как и метонимия, и эквивокация, и функция Другого тоже. Это, в некотором смысле, удивительное достижение. Достижение заключается в том, что, вооружившись дискурсом науки, мы ухватились за предмет, который сама наука была готова оставить обскурантизму, то есть оставить в качестве прибежища фантазий о сексуальном знании.
Именно по этой причине в своей первой лекции я заявил о том, что учение Лакана было критическим и эпистемологическим учением, противостоящим всем обскурантистским дискурсам, которые в эпоху науки нашли прибежище в психотерапевтической игре.
IV. Здесь я вновь сформулировать положение, которое, на мой вгзляд, остается состоятельным даже за пределами лакановской фразеологии; его я представляю на рассмотрение преподавателей и студентов, не являющихся специалистами по Лакану.
Наука предполагает разрыв символического и воображаемого, означающего и образа. Лакан часто обращался к работам Александра Койре (одного из величайших французских эпистемологов), посвященным Галилею, Кеплеру и Ньютону. Профессор Каденас сказал мне, что наука — это то, что производит, например, уравнение тяготения. Этим же примером пользовался и сам Лакан. Но появление ключевых уравнений теории гравитации требовало — и Лакан, опираясь на труды Койре, указывает на это — исчезновения ряда воображаемых величин, приписываемых движениям звезд. Для этого требовалось, по выражению Лакана, скинуть весь воображаемый символизм с небес. В чем же заключалось это — выражаясь в терминах Башляра — «эпистемологическое препятствие», которое мешало вывести уравнение теории Ньютона? Рассмотрим пример Кеплера. Он мог бы считать, что, учитывая все достоинство и высшую ценность звезд, орбиты планет должны иметь совершенную форму. Из этого требования совершенства следует, что движение планет могло бы быть круговым, а не эллиптическим. Уравнение Ньютона могло быть выведено лишь после того, как произошел отказ от приписывания небесам каких-то мнимых значений, после того, как мы перестали думать о достоинстве планет и отказались от этого требования совершенства, довольствуясь теми малыми действительными для всего творения символами, которые можно записать на бумаге.
В этом смысле научная теория требовала приверженности к означающему, в той мере, в какой оно отделено от всякого воображаемого значения. Забавно, что это отнюдь не мешало Ньютону досконально изучать Книгу пророка Даниила и Апокалипсис Иоанна, чтобы вычитать из священных писаниях будущее и Божий замысел. И таких попыток в тот момент зарождения научного дискурса было множество. Ньютон, с одной стороны, мог напрочь низвергнуть небесную символику, но в то же время искал ее, изучая библейский текст, подобно каббалисту. Это не очень хорошо известно. И, как ни странно, обнаруживаем мы это не у Койре, а у Лакана, который читал текст Ньютона о Книге пророка Даниила. У Лакана был экземпляр издания еще того времени. Случилось так, что исключенное из рая означающее нашло прибежище в священном тексте. В этой связи Ньютон — не тот, за кого его обычно принимают. Однажды была написана прекрасная работа о Ньютоне. Ее автор — выдающийся ученый, а не просто экономист; я имею в виду Джона Мейнарда Кейнса, который очень интересовался Ньютоном. Вскоре после войны он написал статью, в которой назвал Ньютона последним астрологом. Именно этот парадокс лежит у истоков научного дискурса: Ньютон одновременно с созданием математической физики питал страсть к астрологии. В диссертации, опубликованной MIT в 1975-м или 1976-м году, был обнаружен ряд работ Ньютона, посвященных исследованиям в области физики. Таким образом, Ньютон предстает перед нами как личность, пересеченная эпистемологическим срезом. Это замечание сделано во избежание путаницы между индивидом и субъектом науки, в той мере, в какой последний связан с ее дискурсом.
V. Вы наверняка знаете фразу Паскаля, которая так раздражала Поля Валери: «Вечная тишина этого бесконечного пространства пугает меня». Валери очень озадачивала эта мысль; он признавал, что это довольно красивые строки, но они чересчур мелодраматичны. Паскаль тоже стал тем, кого задел этот эпистемологический срез. Но я бы сказал несколько иначе, нежели Валери. Фраза Паскаля о тишине бесконечных пространств, на самом деле, имеет очень современный аффект, поскольку небеса и творение вовсе не были немыми до возникновения науки. Напротив, пространства, небеса, творение и земля воспевали славу Бога и величие Его замысла. Именно дискурс науки, начиная с зарождения математической физики, заставил мир замолчать. Лакан заключает (и я считаю это неоспоримым): наука предполагает, что в мире есть означающее, которое ничего ни для кого не значит. То, что означающее можно найти в мире, что оно организовано и подчиняется законам, но при этом не связано с субъектом, который выражал бы себя через него, — это совершенно современная и научная идея. Означающее может существовать независимо от субъекта, который выражает себя через посредничество с ним. Это означающее отделенное от означивания; означающее без интенции. Математизация физики отвечает этому требованию. Но ему также отвечает и фрейдовское открытие бессознательного: означающее существует независимо от сознания, которое может иметь субъект. Скорее, субъект — эффект функционирования законов означивания. Вот почему Лакан утверждает — и, по-видимому, история служит здесь подтверждением — что психоанализ был невозможен до возникновения дискурса науки.
Научный контекст, в котором имело место фрейдовское открытие, очень важен. Фрейд был учеником Брюкке и Гельмгольца, немецких ученых, которые не хотели ничего знать, кроме научного дискурса. Сам Фрейд оставался верен этой идее до конца своих дней. В этом смысле психоанализ можно рассматривать как проявление позитивного духа науки в области, которая долгое время сопротивлялась концептуальному восприятию науки. В некотором роде это всегда было известно. Здесь нельзя мешать Фрейда и Юнга. Если Юнг порвал с Фрейдом — а это, кстати, стоило ему трех лет тяжелой депрессии, не считая всех остальных превратностей, — то только потому, что в своей книге о метаморфозах либидо он вернулся к тому, что в древности звали душой мира. Это старая теория, сохранившаяся в истории мысли, которая рассматривает природу как существо. Это фундаментальная мысль, которую немецкий романтизм развил в полной мере: она переродилась в натурфилософии, и даже в наше время нечто подобное сделало модным работы Пьера Тейяр де Шардена. Всегда были люди (а особенно в эпоху науки), которые ищут то, что они сами называют дополнением души, в формах знания (savoirs), которые нельзя назвать научными, и все же они остаются знанием, то есть они имеют определенную организацию. Душа мира: именно это отбросил научный дискурс; это движение, которое воплощает собою Декарт. Благодаря этому движению научный дух отделился от обскурантистского духа эпохи Возрождения. Омегой отца де Шардена было великое означаемое, которое должно было упорядочить всю человеческую историю. Кроме того, вы, как и я, должны знать ту часть теологии, которая сохранилась в марксизме-ленинизме. Разделение между Боссюэ и Марксом так и не было завершено.
VI. C возникновением научного дискурса Бог перестает говорить. Он молчит, он сокровенен, как писал Гольдман, обсуждая трагедии Расина. Сокровенный Бог молчит и вычисляет, как выразился человек, стоявший у истоков научного дискурса — Лейбниц. Койре и Кожев провели анализ отношения между наукой и иудео-христианским монотеизмом. Их предположение заключается в том, что дискурс науки был возможен лишь в религиозном контексте, в котором имело место нечто совершенно новое и уникальное: сотворение мира ex nihilo божественным Другим. Творение ex nihilo, конструируемое дискурсом религии, подкрепляло доверие к естественному опыту, поскольку в нем можно обнаружить следы логического творения. Вот почему наука, возможно, не так уж атеистична, как приятно считать. С другой стороны, в дискурсе науки означающее ничего не значит в рамках природы; при этом означающее все же находится там, в природе, дабы обладать законами организации. Именно поэтому наука всегда была связана, что в реальном уже содержится какое-то знание (un savoir): артикулированная сеть означающих, функционирующих в реальном независимо от знания, которое мы можем иметь о нем. И вновь наука нас чему-то учит, на этот раз в связи с Ньютоном. Картезианцы были ошарашены Ньютоном. По их мнению, Ньютон представляет собой возврат к обскурантизму, поскольку — и это подчеркивает Лакан — они не понимали, как планеты могут знать законы тяготения, разработанные Ньютоном. Как так вышло, что планеты подчиняются этим законам? Это отбрасывало нас назад, к скрытым качествам, которые отвергал Декарт. В связи с этим Ньютон говорит о том, что он не выдвигал гипотез, которые имели бы исключительно фиктивное существование. Этой небольшой артикуляцией означивания он показывает, что гипотезы функционируют в реальности. Так проверяется множество вещей, которое вовсе не нужно постигать, и которые, очевидно, помещают Бога в горизонт науки. Так, например, можно подтвердить, что некоторые растения пускают листья в соответствии с рядом Фибоначчи, открытым еще в XIII веке. Знают ли растения математику? Все, чему учит нас математическая физика, — подтверждение того, что существует знание (savoir), функционирующее в реальности. В этом смысле наука допускает Бога в двух формах. Прежде всего, она предполагает Бога в картезианском ключе, как гаранта истины, то есть как элемент, который не обманывает. Декарт очень точно продемонстрировал это. Поскольку Бог совершенен, его совершенство было бы нарушено, если бы он солгал; поэтому (и хотя это становится ограничением его могущества) Бог не может лгать. Невозможность солгать в данном случае не означает бессилия, напротив, она является совершенством могущества. Эта ставка на существование не обманывающего элемента имеет решающее значение в науке. Авиценна сказал нечто подобное: «Бог дальновиден, но честен».
Идея о честности Бога — это не просто выдумка Авиценны; хотя и считается, что в Бога больше не верят, возможно, вера в него все же сохраняется. Это, кроме того, то, что Лакан однажды высказал на своем семинаре, на котором людей собралось в четыре раза больше, чем здесь: Лакан был уверен, что в аудитории нет ни одного человека, который бы не верил в Бога. В Бога как в некий элемент, который никогда не обманывает. Поначалу это было актом веры, научный дискурс не обходился без философским анализом божественного совершенства. Ошибочно думать, что философия состоит из историй, витающих в воздухе. Философия сыграла решающую роль в прояснении дискурса науки. Все это относится к первому аспекту Бога, о котором я говорил: Бог как гарант истины; Бог, который никогда не обманывает.
Есть и второй аспект — Бог как субъект знания. Это то, с чем невозможно поспорить. Когда возникает интенция означивания, которое принимает определенную форму, невозможно отделаться от мысли, что эта интенция существовала всегда. Именно поэтому мы сталкиваемся с трудностями в восприятии прошлых эпох или различных принципов мышления, поскольку категории, в которых мы существуем, зачастую кажутся нам настолько обоснованными, что в нас возрастает уверенность, что они существовали всегда. Но, например, ничто не говорит нам о том, что у Платона в действительности было то ощущение Я (le sentiment du moi), которое сформировалось у нас после зарождения дискурса науки. Нет никакого подтверждения тому, что то представление о сексуальном наслаждении (jouissance), которым обладаем мы, — то же самое, что было у стоиков и эпикурейцев. Это работает и для научных открытий. Давайте рассмотрим пример Кантора, открывшего несчетное бесконечное. Он открыл его, пользуясь исключительно средствами самой математики, а не путем экспериментов или измерений. Это открытие было совершено, несомненно, в субъективном опыте, за который Кантор поплатился собственным рассудком. Нам известно, что Кантор неоднократно оказывался в психиатрических клиниках. Что служило ему ориентиром, когда он работал над несчетным бесконечным? Ответ на этот вопрос нельзя найти в учебнике по математике, но об этом заходит речь в работах Бурбаки по истории математики. Кроме того, эти ориентиры могут быть обнаружены в трудах и письмах самого Кантора. Он искал ориентиры в теологии. Наряду с математикой Кантора существует и теология Кантора. Для него несчетное бесконечное и теория множеств стали средствами приближения к Богу. Кантор был убежден, что в момент открытия несчетного бесконечного он был административным работником Бога.
Одержимости Кантора нас здесь мало интересуют. Однако существует естественное движение, заключающееся в проецировании означающего открытия/изобретения на предполагаемый объект познания. Очевидно, что оно становится все более действительным для нас. В канторовское открытие сейчас верится больше, чем в момент, когда оно было сделано. Теперь оно целиком усвоено и развито в математическом дискурсе. Подобные наработки, очевидно, всегда требовали консенсуса сообщества математиков. В их случае важна функция передачи информации. К сожалению, вместо того, чтобы расценивать себя как сообщество ученых, психоаналитики рассматривают себя в качестве церковного сообщества. Это в значительной степени создавало препятствия для распространения позитивного духа науки в психоанализе, в предложенном Лаканом виде.
Здесь вновь можно вернуться к Кантору. Возможно, вам известен способ, которым он доказывает существования несчетного бесконечного. Сначала он строит таблицу, которая гипотетически включает в себя все числа от 0 до 1. Затем, следуя так называемому диагональному методу Кантора, он меняет символ, который появляется на месте, соответствующем каждому числу диагонали в диаграмме. Он меняет местами каждый из символов диагональной цепочки. Таким образом, он показывает, что, поскольку каждая из линий бесконечна, номер диагонали не может появиться в списке, и что в математическом смысле существует бесконечное как несчетное, как не находящееся в списке чисел. Это парадигма математического реального: реальное, построенное на основе опыта означивания. Это реальное, возникающее из невозможного, детерминированное сетью означающих; оно возникает как тупик формализации; своего рода остаток означивания. Я надеюсь, что на этом примере, который, очевидно, требует определенного математического знания, вам станет понятен смысл парадоксального заявления Лакана о том, что Реальное — это невозможное.
Когда я говорю, что данный пример требует определенной осведомленности в математике, я имею в виду, что его можно объяснить у доски за полчаса даже тем, кто никогда с математикой не имел дела. Я заговорил об этом примере не для того, чтобы заставить вас ломать голову: это действительно азбука означающего.
VII. Декарт вывел то, что можно назвать субъектом науки. Мы знаем, что появление картезианского субъекта, субъекта, говорящего «Я мыслю, следовательно, я есмь», представляет собой перелом в истории идей. И этот перелом был обозначен, во всяком случае, в истории философии. Не стоит думать, что картезианское cogito учреждает тождество Я=Я. Картезианское cogito отличается от психологистского эго как функции синтеза. Эксплицировать специфическую идентичность картезианского cogito на всю психическую сферу (акты, движения, представление) — совершенно лишнее. Картезианское cogito относится к совершенно конкретному моменту. Лакан, очень внимательно читая текст Декарта и избегая противоречий с самым строгим прочтением «Размышлений», осуществленном Марселем Геру, разобрал первое размышление в этом векторе. О функции декартова сомнения вы в курсе, даже если слышали о ней только краем уха. Эта функция есть не что иное, как опустошение вселенной от репрезентаций, от всего воображаемого. Cogito возникает лишь как неделимый остаток этого опустошения. Если следовать выражению Лакана по этому поводу, то речь идет об опустошенном субъекте (sujet évidé), который существует не как сфера, заполненная репрезентациями, а как исчезающая пустота. Декарт говорит: «Я мыслю, следовательно, я есмь» — но как долго? Я есмь лишь в тот момент, когда я мыслю.
Это субъект, который в момент своего появления не является субстанцией; напротив, это целиком и полностью десубстанциализированный субъект, он не является душой, не связан ни с какой природой; субъект, для которого отменена любая приверженность. Данный субъект, порвавший со всеми привязанностями и означиваниями, субъект исчезающего остатка, в котором мышление и бытие становятся единым целым, структурно является агентом дискурса науки. Это тот субъект, который заставляет означающее вступать в отношения с другими означающими. Именно на этом основании можно полагаться на малые буквы алгебры. Малые буквы — не слова, они не могут быть поглощены метафорой и метонимией, они отделены от значения. Это субъект, соотносимый с картезианской протяженностью, являющейся внешней по отношению к самой себе (как писал Мерло-Понти, «без тени и укромных мест»), той протяженностью которой можно управлять; эта протяженность фактически служит основанием дискурса науки. Я должен сказать, что Декарт не зависает в этой точке субъекта, поскольку сразу же обнаруживает, что субъект соотносится с божественным большим Другим, субъектом, предположительно знающим, гарантирующим автоматическое управление этими малыми буквами.
VIII. Лакан полагает — и это может показаться парадоксальным, — что субъект фрейдовского бессознательного, субъект который якобы кардинально отличается от cogito, является субъектом науки. Непостоянный, исчезающий субъект Декарта. Здесь следует различать две вещи. Во-первых, этот субъект науки, возникающий у Декарта, в момент своего появления отвергается дискурсом науки. При этом он является одним из его условий, но это отброшенное условие, вытесненное вовне; это значит, что наука представляет себя как дискурс без субъекта, как безличный дискурс, как дискурс субъекта знания собственной персоной.
Академики, и я нахожусь в их числе, всегда представляют себя в качестве представителей этого субъекта, предположительно общего. Это особенно заметно в университетах, в Караксе или Брюсселе: академики делают вид, будто артикулируют высказывания (énoncés) так, словно не происходит самого акта высказывания (énonciation). Мы знаем, что когда человек слишком часто прибегает к местоимению «я» и тем самым ставит себя на чашу весов, это кажется нарушением безличности дискурса науки. В случае с психоанализом обучение происходит несколько иначе, чем в других дисциплинах. На самом деле, именно в дискурсе науки можно обнаружить идею Хомского, которая была поднята мною в прошлый раз: идеального говорящего-слушающего, который прекрасно владеет всеми обходными путями своего языка и передает его (на это мы и надеемся) без каких-либо оговорок. Формулировка Хомского — идеал научного языка, а не языка, на котором говорим мы, и не того языка, который говорит с нами. Действительно, в самой истории науки прослеживается то, что можно назвать возвращением субъекта. Мы видим это именно в тот момент, когда человек начинает верить в возможность идентификации себя с субъектом, предположительно знающим. Здесь можно вспомнить Фреге, который был убежден, что сможет полностью матефицировать классическую логику, создав совершенный, однозначный письменный язык. То, что случилось с Фреге — одна из величайших трагедий в истории науки. Пока готовился второй том его трудов, он получил письмо от Бертрана Рассела, в котором тот сообщил ему, что в первом томе содержится небольшой парадокс, который ставит крест на всей работе. Этот парадокс состоит всего из одного абзаца, помещающегося на листке бумаги. Фреге провел последние двадцать лет своей жизни, размышляя над произошедшим. В научном дискурсе случаются такие ляпы, которые ставят под сомнения совершенно определенные вещи. Есть еще один пример из математической логики, которая, par excellence, является тем местом, где должна быть установлена эта определенность научного дискурса. Я говорю о знаменитой теореме Геделя. Когда она была доказана, то та гарантия, которая была дана Другим для манипуляций с малыми буквами (начало этому было положено Декартом) внезапно рухнула. Я привожу эти примеры для того, чтобы напомнить о том, как дискурс науки отвергает субъекта; и в свою очередь, субъект также рушит последовательность этого дискурса.
Во-вторых, субъект бессознательного в том виде, в котором понимает Лакан, есть не что иное как субъект означающего, то есть субъект науки, в научном поле — субъект говорящий. Это субъект, который служит проводником означающего. Психоанализ отличается от всех форм инициации и созерцательного аскетизма, известных в античности. Он также отличается от этих мутных телесный манипуляций, которые сегодня вновь вошли в моду, — упражнений, с помощью которых пытаются помочь субъекту избавиться от боли, ободрить его, воздействовать на него извне. Психоаналитическое упражнения отличается от от всех инициаций именно тем, что для того, чтобы психоанализ сработал, субъект не должен иметь никакой формы психической подготовки, созерцания или аскезы. Напротив, субъект анализа должен приходить без подготовки и отдаваться этому упражнению, не очищаясь перед ним. Он должен регулярно посещать сессии и вести на них себя в бюрократической манере, говорить все, что ему приходит в голову. Он не должен готовить речь. Мы говорим не об очищении через язык, а о высвобождении материала через беспорядок. А какая операция свойственна психоаналитику? Гарантировать, что весь этот материал имеет причину. В этом смысле фундаментальное положение психоанализа является абсолютно детерминистским. У всего есть причина. Эта одна из формулировок принципа достаточного основания, предложенного Лейбницем. Опять-таки, данный принцип, которому Хайдеггер посвятил работу «О существе основания» связан с дискурсом науки. Именно поэтому в психоаналитической операции аналитик играет роль субъекта, предположительно знающего. Он занимает это место, чтобы сделать саму аналитическую операцию возможной. Нужно понимать, что это довольно опасное место, потому что оно запросто может привести аналитика к идентификации себя с благим Богом. Подтверждением служит история психоанализа. Аналитики без зазрения совести ставили себя в положение Бога. Более того, они становятся одержимы: принимая за должное тот факт, что их функция сама по себе предполагает знание, аналитики не чувствуют за собой обязанности знать что-либо. Я имею в виду, что они могут даже утопать в невежестве, но это не помешает им, поскольку их позиция — это позиция Другого в опыте; они считают себя совершенными. Иногда аналитики думают, что они являются образцом для своих пациентов, их идеалом; иногда они путают психоаналитическое лечение с образованием, которое направлено на то, чтобы привести субъекта к идентификации с аналитиком. Они считают себя суверенным благом. Лакан не раз делал подобные замечания, и, естественно, это не способствовало заведению друзей в среде психоаналитиков. Если он и критиковал людей из других дисциплин, то, конечно, в гораздо меньшей степени, чем своих коллег.
Лакан также утверждал, что аналитический опыт состоит не в идентификации пациента с психоаналитиком, но, напротив, в опустошении [evacuation] предположительно знающего субъекта. Есть лишь одна практика, которую можно назвать в полной мере атеистической, и это психоанализ. Именно поэтому священники питают такой интерес к психоанализу. Прослеживается и обратная тенденция. Психоаналитики, даже школы Лакана, например, Франсуаза Дольто, рассказывают массам, что первым психотерапевтом был Иисус Христос, что не радует ни психоаналитиков, ни церковь. Вот что можно услышать в Париже после тридцати лет развития лакановского дискурса. Мы должны со скепсисом относится к эффектам, достигаемым производством теории.
Время уже заканчивается. У меня остается еще два пункта; я пройдусь по ним вкратце.
IX. Изначально я хотел здесь показать, как Лакан в аналитическом опыте структурировал парадоксы коммуникации, о которых я говорил во второй лекции. Именно они побудили профессора Каденаса сказать, что знание невозможно. Мне хотелось бы показать, как Лакан в довольно сложной области, попытался структурировать эти парадоксы. Действительно, обобщенная двусмысленность [generalized equivocation] — мотив потерять рассудок; и все же у нее есть структура.
X. Сейчас я бы хотел дать пояснение к той формуле Лакана, которой я не дал должного развития: «Женщины не существует». Это очень хороший пример потому, что в нем Лакан пытается записать данный парадокс в логической форме; под этим я подразумеваю, что он берет на вооружение аппарат математической логики. Не следует думать, что логика — это просто то, что вам преподают на первых курсах университета о законах противоречия; мол там, где закон противоречия не действует, нет и логики. Это не так. Напротив, существует нечто вроде парадокса Рассела, о котором следует чуть больше поговорить. Существует противоречивые математические логики, основанные на отрицании закона противоречия. Можно заставить работать математическую логику, отрицая при этом основной принцип противоречия. Если в аудитории присутствуют логики, я думаю они не станут оспаривать сказанное мной, зная о наличии паранепротиворечивой логики [inconsistent logic]. Лакановская логика означающего, та логика, которая отвечает бессознательному и не знает противоречия, как говорил Фрейд, — это паранепротиворечивая логика. Вся лакановская алгебра построена вокруг нее.
Я надеюсь, что логики из Венесуэлы, если они здесь присутствуют, не будут мне возражать, поскольку развитие этой логики происходило, в частности, и в Латинской Америке. Бразильская, аргентинская и чилийская школы математической логики (их недавний симпозиум был опубликован два года назад Северо-Голландским собранием работ по логике) показали все ресурсы, которые с математической точки зрения можно найти в паранепротиворечивых логиках. Это свидетельствует о том, что в науке существует гораздо больше вещей, чем можно представить.
Лакан разработал паранепротиворечивую логику фаллоса. Он считал, что в этом отношении он остается верен своему учителю. Случай маленького Ганса показывает, что фаллос можно рассматривать в качестве предиката. И Лакану удалось положить фрейдистские парадоксы кастрации в основу паранепротиворечивой логики фаллоса-предиката.