Поддержать

bat{AI}lle: Об ацефальном интеллекте и всеобщей экономии вычисления

Loading

Саша Шилина показывает, что за фасадом нарратива о прогрессе и эффективности искусственного интеллекта скрываются поистине батаевские реалии: дата-центры, поглощающие воду и электричество, архивы человеческой культуры, превращенные в обучающие корпуса, и новые формы власти, действующие без единого центра и без явного субъекта ответственности.

1. Когда модель встречает солнце

«Дорога излишеств ведет во дворец мудрости».

— Уильям Блейк, Бракосочетание Рая и Ада 

Уэст-Де-Мойн, штат Айова, — не то место, куда обычно отправляются в поисках метафизики. Это пространство пригородов, административной рутины и тихо разрастающейся инфраструктуры. И все же именно там в 2023 году проступило нечто, что язык техники обычно скрывает: поддерживаемая Microsoft компания OpenAI нуждалась в значительных объемах воды, забираемой из бассейна рек Раккун и Де-Мойн, чтобы охлаждать мощную суперкомпьютерную установку, использовавшуюся для обучения систем искусственного интеллекта, имитирующих человеческое письмо [O’Brien & Fingerhut, 2023]. Модель, которую большинство пользователей встречает как мгновенный, безупречно ровный и практически нематериальный текст, в действительности начинается как локальная гидрологическая проблема. За несколько недель до этого иной след той же машины проявился в федеральном суде Манхэттена: юристы подали меморандум со ссылками на несуществующие дела — вымышленные прецеденты, сгенерированные ChatGPT, — и были оштрафованы [Merken, 2023]. Эти далекие друг от друга сцены сходятся в одной трещине: в Айове «облако» оказывается водным и тепловым устройством, в суде искусственная связность получает вес юридического аргумента, хотя опирается на вымышленные основания; в первом случае язык ИИ обнаруживает свое материальное тело, во втором — свою способность производить авторитет без истины. На интерфейсе — гладкий язык без трения; выше по течению — аппарат, сжигающий энергию, нормализующий извлечение, претендующий на связность. «Облако» — это эстетика управления теплом: электричество переходит в вычисление, вычисление — в отработанное тепло, тепло требует охлаждения, а охлаждение входит в зону локального управления. Метафизика заключена в самой цепи превращений: то, что кажется нематериальным, держится на изъятии, инфраструктуре и праве расходовать.

Жорж Батай дает жесткое указание, как читать подобные превращения. «Не следует ли рассматривать всякую производительную деятельность в целом с точки зрения тех изменений, которые она получает от окружающей среды или вносит в нее?» — спрашивает он, настаивая, что производство невозможно понять изолированно, поскольку экономическая деятельность «столь далеко простирается», что непосредственно вплетается и в «социальные конфликты и планетарные войны», и в последствия, различимые лишь тогда, когда изучаются «общие данные экономики», и в «общие проблемы, связанные с движением энергии на земном шаре» [Bataille, 1988a, p. 20]. После этой фразы ИИ-модель уже трудно удержать внутри облачного сервиса, программной архитектуры или рынка автоматизации; она оказывается внутри солнечной экономики: в движении энергии, вещества, труда, архивов и потерь.

И все же современный ИИ по большей части описывается плавным диалектом оптимизации: умнее поиск, стройнее логистика, точнее нацеленная реклама. Повсюду полезность, нигде — трение. Под этой управленческой прозой множатся явления, плохо совместимые с воображением рационального распределения: океаны данных, которые никогда не будут осмысленно использованы; зрелищные траты энергии и капитала на тренировочные прогоны; жертвенный труд аннотаторов и модераторов контента; водные нагрузки; добыча минералов; циклы ажиотажа, колеблющиеся между мессианским обещанием и апокалиптическим страхом. ИИ предъявляет себя как машину эффективности, одновременно непрерывно производя отходы — материальные, когнитивные, семиотические, аффективные — вместе с тревогой и благоговейной атмосферой надежды и ужаса. Здесь диагноз Батая звучит с неудобной точностью: «Пренебрежение человека материальными основаниями собственной жизни до сих пор заставляет его серьезно заблуждаться». Это заблуждение не только техническое; оно метафизическое и организационное. Ограничивая внимание «разрешением непосредственных трудностей», с которыми мы сталкиваемся, мы приписываем силам, которыми пользуемся, «цель, которой у них быть не может». За пределами наших непосредственных целей, пишет Батай, «человеческая деятельность в действительности стремится к бесполезному и бесконечному свершению вселенной» [Ibid., p. 21]. Здесь открывается дверь в его всеобщую экономию — способ мыслить общество через необходимость избытка и принуждение к трате. Такой избыток вписан в базовую энергетику планеты: «Солнечная энергия есть источник бурного развития жизни», — утверждает Батай; «происхождение и сущность нашего богатства даны в излучении солнца», которое расточает «энергию — богатство — без всякого возврата». «Солнце дает, ничего никогда не получая взамен» [Ibid., p. 28]. В этом свете ИИ мало понимать как чистую технику имитации мышления, — он становится одним из новейших аппаратов организации избытка: переводит планетарные потоки энергии в символические выходы, поглощает больше данных, чем может оправдать отдельная задача, насыщает мир формами, похожими на знание, при слабой связи с живыми источниками. Его эффективность сцеплена с интенсификацией траты. Чем совершеннее двигатель, тем шире поле расходования, которое он открывает. Модель обещает экономию, но ее собственное тело сложено из роскоши вычисления.

Приводить Батая в разговор с ИИ — ход окольный. Он не знал машинного обучения, дата-центров, рекомендательных систем и экономики внимания. Такой анахронизм продуктивен, но опасен. Ландшафт ИИ с поразительной ясностью повторяет несколько динамик, которые Батай диагностировал задолго до цифровой эпохи: впечатление неисчерпаемой энергии и информации; системы, требующие непрерывной жертвы — приватности, экологической устойчивости; формы власти, рассеивающиеся по инфраструктурам и сохраняющие способность концентрировать координацию [Bataille, 1988a, 1988b, 1991; Crawford, 2021; Dauvergne, 2022; Latour, 1991]. Данное эссе перечитывает Батая рядом с сущностью, которую называют интеллектом, но которая функционирует как инфраструктура расходования. Всеобщая экономия, проклятая доля, жертва, сакральное, суверенность — эти понятия выводят разговор об ИИ за пределы прозрачности, справедливости и предвзятости. Они подчеркивают тревожный вопрос: каким образом современная цивилизация превращает избыток в вычислительную способность? Какие формы жертвы поддерживают гладкость интерфейса? Как отход становится условием продуктивности? Как власть после исчезновения головы продолжает управлять через доступ, обновление, стандарт, запрет и распределенную безответственность? 

Читать ИИ через Батая — значит принять риск гиперболы, риск абстракции, риск превращения инфраструктуры в метафизику. Но этот риск принадлежит самому батаевскому жесту: мысль должна приблизиться к краю, где начинает дрожать, если хочет коснуться предельности собственного времени.

2. Картография избытка 

«Изобрести корабль — значит изобрести и кораблекрушение».
— Поль Вирилио

Корпус Батая настойчиво обширен, однако небольшой набор мотивов возвращается в нем с навязчивой регулярностью — как рефрен, всякий раз обретающий новое тело.

Прежде всего, это всеобщая экономия, начинающаяся там, где общество перестает понимать себя только через производство, накопление и полезность. Ее исходный факт жесток: «живой организм… обычно получает больше энергии, чем необходимо для поддержания жизни»; когда рост достигает насыщения, этот избыток «неизбежно должен быть утрачен без прибыли; он должен быть израсходован — добровольно или нет, славно или катастрофически» [Bataille, 1988a, p. 21]. Проклятая доля — это та избыточная часть, которую невозможно продуктивно реинвестировать и которую потому необходимо потратить — будь то в форме ритуала, роскоши, монумента, зрелища или войны. Потлач, монументальная архитектура, военная мобилизация — для Батая это формы социально организованной траты, способы придать избытку направление, оправдание, зачастую ореол величия [Bataille, 1988a, 1991; Sørensen, 2012; Weinstein, 2001]. Новейшие прочтения уточняют, что в условиях современного технокапитала избыток всё чаще принимает форму вычислительных мощностей, данных, внимания и инфраструктурной избыточности, то есть ресурсов, чья трата организуется уже через платформы, сети и автоматизированные системы [Szeparski, 2024] 1.

Жертва у Батая связана со сменой статуса вещи: объект выводится из порядка полезности и переводится в иную плоскость, где им уже невозможно пользоваться как обычной вещью, где он окружен почитанием, страхом, памятью и охраной. Жертва делает видимым то, что полезность всегда держится на исключенном ею самой. Любимый пример Батая — архитектурный, потому что в нем эта логика становится зримой в крупном масштабе. Амбар — это «очевидно… вещь», познаваемая извне, «доступная без остатка», подчиненная предвосхищаемой выгоде. Церковь, напротив, «выражает интимное чувство и обращается к интимному чувству»; ее назначение «изымает ее из сферы общественной полезности», и это изъятие усиливается вплоть до «изобилия бесполезных украшений». Суть — именно в расходовании: церковь есть «не прибыльное употребление доступного труда, но, напротив, его потребление… уничтожение его полезности» [Bataille, 1988a, p. 132]. В этом смысле религия — один из исторических органов экономики избытка: «Религия есть то удовлетворение, которое общество дает использованию избыточных ресурсов» [Ibid., p. 120]. Принцип жертвы — это разрушение постольку, поскольку именно разрушение вырывает жертву из мира полезности; насилие становится переходом от вещности к заряженной, неприкасаемой интимности [Irwin, 1993]. Сакральное в модерности меняет носитель: возникает там, где объект выводится из обычного употребления, окружается запретами, режимами доступа, доверием и страхом, получает авторитет, превосходящий аргумент. Его форма становится менее храмовой и более операционной. 

Суверенность у Батая не сводится к юридической власти: она касается свободы от полезности, отказа превращать настоящее в средство будущей отдачи. В одной из самых резких формулировок он пишет: «всякое бесполезное потребление, всякая непроизводительная трата предполагает признание суверенной ценности, которая ее оправдывает» [Bataille, 1991, p. 157]. Этот мотив неудобно пересекает современный катехизис инновации, где новизна мыслится как нечто по определению продуктивное, измеримое, поддающееся обоснованию. Батаевская критика направлена против этой скупости: против административного воображения, способного распознать творчество лишь тогда, когда оно уже похоже на создание стоимости, уже выровнено по линии измеримой полезности [Rehn, 2023]. Культура, неспособная метаболизировать неполезное, теряет способность распознавать определенные типы творчества — особенно те, которые выглядят как игра, утрата или отказ. 

Далее — эротизм и трансгрессия. Батай настаивает, что эротизм называет общую структуру перехода через границу. Человек переживает себя как прерывное, дискретное существо — ограниченное телом, законом и запретом. Эротизм ищет непрерывность: временное растворение отдельности через нарушение запретов, удерживающих мир в разделенности, вплоть до предельного запрета между жизнью и смертью [Bataille, 1986]. Его формулировка программна: «Моя цель — показать, что… речь идет о том, чтобы заменить изолированную дискретность индивида чувством глубокой непрерывности» [Ibid., p. 15]. Эта непрерывность не сводится к удовольствию; это прикосновение к сакральному, поскольку трансгрессия не отменяет табу, а пересекает его в точке высшего напряжения. Батай без колебаний связывает эротизм с жертвой: «мистический опыт, как мне кажется, проистекает из универсального опыта религиозного жертвоприношения» [Ibid., p. 23]. В современных техно-хоррорных чтениях эта сцена получает иной контур: устройство становится мембраной, через которую запретные фантазии циркулируют, сгущаются и возвращаются в образе чудовищного [Andjelkovic, 2022]. 

Наконец, внутренний опыт. Батай исследует предельные состояния — экстаз, тревогу, мистическое растворение, — в которых язык и рациональный дискурс дают сбой, открывая субъекта форме незнания, которое не может быть концептуально присвоено [Bataille, 1988b]. «Мы полностью обнажаемся лишь тогда, когда без уловок идем к неизвестному», — пишет он; именно неизвестное сообщает «опыту Бога или поэтического» его великую власть. Но неизвестное в конечном счете требует этической позиции: «суверенности без раздела…» [Ibid., p. 5]. Исследования технической интимности усложняют привычную оппозицию между инструментом и внутренней жизнью: устройство при определенных условиях становится местом проживаемой близости, не переставая быть механизмом дистанции и опосредования [Tomasi, 2007]. 

После Батая его мотивы переходят в другие регистры. У Жана Бодрийяра модель и симуляция становятся формами перепроизводства знаков: поздний капитализм втягивает критику в избыточность собственных форм [Baudrillard, 1993; Pawlett, 2018]. Жан-Жозеф Гу показывает, как современный капитализм научился включать роскошь, разрушение и «расточительство», продолжая говорить языком рационального управления [Goux, 1990]. У Аллана Стёкля и Александра Стюре батаевская линия выходит к экологии и информационному избытку: потери, прежде читавшиеся как культурные, раскрываются как энергетические и инфраструктурные [Stoekl, 2007; Styhre, 2002]. С Лэндом эта нить темнеет. Технокапитал получает нечеловеческую кривизну и собственное головокружение распада. Его формула — «Капитал — это безголовый рывок в бездну, ацефальная катастрофа» — не должна становиться удобным ключом к современным техническим системам, но она показывает, как батаевский сюжет безголовости переносится в язык кибернетики и капитализма [Land, 1992, p. 140; Peredrii, 2025]. У Квентина Мейясу, Рэя Брассье, Резы Негарестани и Юка Хуэя вопрос смещается от катастрофы к нечеловеческому горизонту мышления: как говорить о разуме, технике и космотехнике за пределами привычной фигуры субъекта [Brassier, 2007; Hui, 2016; Lemmens, 2020; Meillassoux, 2008; Negarestani, 2018]. У Лучаны Паризи, Келлер Истерлинг и Бенджамина Браттона власть окончательно уходит в инфраструктуру, стандарт, платформу и вычислительный слой [Bratton, 2016; Easterling, 2014; Parisi, 2019]. Кейт Кроуфорд возвращает то, что технологическая идеология вытесняет особенно упорно: вычислительная техника собрана из минералов, топлива и труда [Crawford, 2021]. Здесь батаевская линия замыкается с настоящим [Botting & Wilson, 1997; Hegarty, 2000; Noys, 2000].

Батай возвращает вопрос туда, где язык совершенствования хотел бы пройти мимо. Полезность остается в кадре, но больше не командует описанием. Что именно сжигается, чтобы машина могла говорить?

3. Интеллект без головы

«Никто еще не определил, на что способно тело».
— Барух Спиноза, Этика

ИИ почти всегда описывается языком ограниченной экономии: энергию считают издержкой на параметр или токен, данные называют ресурсом, подлежащим сбору, очистке и монетизации, модели получают статус капитальных активов, развертываемых через продукты и сервисы. Однако стоит немного отдалить взгляд — энергетически, материально, семиотически, — и стек ИИ начинает читаться иначе: как аппарат по организации избытка и превращения его в расходование. Новые техники, пишет Батай, обладают «двойным эффектом»: они увеличивают производительную мощь и одновременно расширяют избыток, от которого затем необходимо избавиться [Bataille, 1988a, pp. 36–37]. Техническое решение масштабирует систему, производящую излишек. Эффективность становится интенсификацией траты. 

Так, дата-центр переводит электричество в градиенты и числа с плавающей запятой, а управленческий язык называет это инвестицией в способность. Более жесткая дефиниция звучит иначе: высокоорганизованное сжигание. Энергия направляется в архитектуры, чьи выходы затем циркулируют в качестве символов, оценок, вероятностей [Crawford, 2021; Zwier & Blok, 2020]. Формулировка Батая довольно инженерна: «избыток должен быть рассеян» через дефицитарные процедуры, поскольку рассеяние «не может не» осуществлять движение, оживляющее земную энергию [Bataille, 1988a, p. 22]. Вычисление превращается в современную дефицитарную операцию, способ направить энергетический избыток в структурированную утрату под знаком полезности, легитимности и конкурентной необходимости.

К этому прибавляется избыток данных. Обучающие корпуса давно вышли за пределы минимальных наборов, собранных под определенную задачу: машина требует всего, что можно собрать, купить, лицензировать или извлечь, — книги, код, разговоры, архивы изображений, медицинские следы, голоса, лица, письма. Избыток становится методом: модель строится на поглощении большего, чем способна оправдать отдельная функция, а освященный остаток, который нельзя употребить в обычном смысле, все равно обещает прирост способности, если будет сведен к весам и вероятностным связям. Всеобщая экономия называет скрытую логику данного процесса: остаток входит в механику роста.

Затем появляется избыток смысла. Генеративные системы индустриализируют правдоподобие: черновики, парафразы, изображения, резюме наполняют мир формами, похожими на объекты знания, при слабой связи с основами, перед которыми можно держать ответ. Ограниченная экономика называет это продуктивностью. Здесь слышится батаевская семиотическая проклятая доля: избыток связности, который нужно фильтровать, обесценивать, изгонять, скрывать под новыми слоями автоматизации. Сигнал возникает на фоне разбухающей массы синтетической материи, похожей на сигнал, и обещание «больше контента, быстрее» создает мир, где внимание вынуждено работать все напряженнее, чтобы удерживать различие между достоверным высказыванием и беглой имитацией [Stapleton, 2022; Styhre, 2002].

ИИ накаляет и избыток желания. Вокруг него сгущаются фантазмы всеведения и спасения, апокалипсиса и устаревания, бессмертия и замещения. Капитал преследует ИИ с жаром, знакомым по имперским проектам и религиозным реформам: инвестиционные циклы, медийные паники, исследовательские повестки, обещания AGI, страхи замены, культы основателей — все это превышает трезвую калькуляцию затрат и выгод [Land, 1992; Zuboff, 2019]. Батай распознал бы здесь аффективный избыток: возбуждение, переходящее в преданность, ожидание, угрозу, атмосферу почти эсхатологического обещания [Bataille, 1988b; Botting & Wilson, 1997].

Вопрос Батая суров в своей простоте: что происходит с избытком? Ответы про лучший поиск, моментальный код, умную логистику и автоматизацию охватывают лишь часть сцены. ИИ становится поверхностью, на которой избыток ритуализуется и расходуется; большая доля его ответов лишена необходимости в старом смысле — бесконечные черновики, микрооптимизации, потоки контента, который никто не читает, синтетические данные, подпитывающие новые модели. Это великолепие вычисления, предъявленная человечеству как выгода. Батай не морализирует отход. Он отстраненно и холодно шепчет. Избыток должен быть где-то израсходован. Отход приобретает структурный характер [Botting & Wilson, 1997; Hegarty, 2000].

Здесь начинается жертва, принадлежащая к привилегированным фигурам расходования: преднамеренное уничтожение производит ценность, не сводимую к полезности [Bataille, 1985, 1988a, 1989, 1990]. Современные общества считают себя вышедшими из ритуального порядка. Будто жертва растворилась в налогах, бюрократии, войне, логистике, благотворительности, производственных «издержках». ИИ доводит подобное вытеснение до совершенства: его жертвенная экономика выглядит как цепочка технических необходимостей — энергопотребление, охлаждение, поставки чипов, трудовые конвейеры, уступки приватности, модерация, лицензирование данных. При этом старая форма не исчезает. Она становится административной. ИИ хореографирует превращение следов мира, времени, внимания и материи в непрозрачный остаток, которому затем приписывается прикладная действенность.

До обучения данные еще существуют как читаемые следы: статьи, ветки форумов, репозитории кода, медицинские записи, улыбки на фотографиях, голоса в аудиозаписях, частные диалоги. У каждого следа есть контекст и своя потребительная ценность — научная, эстетическая, интимная, коммуникативная. После обучения этих следов в прежнем виде уже нет, если вынести за скобки патологии запоминания и атаки на извлечение: они разложены и рассеяны в матрицах весов, латентных пространствах, статистических связях. То, что остается – не книга, не эссе, не речь, а способность: продолжать, классифицировать, переводить, имитировать, и обобщать. Жертва, пишет Батай, «возвращает сакральному миру то, что сервильное употребление деградировало», уничтожая объект «постольку, поскольку [он] стал» вещью [Bataille, 1988a, pp. 55–56]. Обучение производит беспокойную инверсию этого движения. Сначала культурные произведения трактуются как вещи: входы, активы, признаки. Затем они уничтожаются как произведения и возвращаются уже не к собственной сакральности, а к сакральности модели. Приношение возвращается как поглощенная потенция. Архив продолжает говорить, но уже не своим голосом.

Отбор того, что приносится в жертву, тоже подчинен логике избытка. «Жертва — это излишек, изъятый из массы полезного богатства», отведенный «для того, чтобы быть потребленным бесприбыльно» [Ibid., p. 59]. В обучении такой жертвой становится хранилище как таковое: избыток человеческого выражения, выведенный из прежней потребительной ценности ради потребления в другом режиме. Производится не сохранение смысла, а способность, возникающая через его разрушение [Irwin, 1993].

Жертва у Батая часто мыслится рядом с буквальным сжиганием. Обучение и обслуживание больших моделей требуют устойчивых потоков сырья, добытого вещества и занятых территорий; в горизонте всеобщей экономии это доли планетарной энергии и материи, отведенные от иных возможных употреблений и потребляемые в дисциплинированном обряде оптимизации [Crawford, 2021; Zwier & Blok, 2020]. Колоссальные ресурсы сжигаются ради систем, которым затем приписывается способность экономить ресурсы в будущем: через автоматизацию, планирование, рационализацию труда. Данный нарратив слишком удобен. В Проклятой доле необходимость часто служит маской, под которой общество расходует избыток и продолжает говорить языком полезности. Монументы и празднества получают оправдания, хотя движет ими более глубокое требование — требование траты [Bataille, 1988a]. Серверные становятся храмами без фасада: местами, где исчезновение сделано функциональным.

Тут нужна осторожность. Батай подчеркивает, что жертва «не может быть потреблена так же, как мотор потребляет топливо», потому что ритуал направлен к восстановлению «интимного участия», а не к одной эффективности преобразования [Bataille, 1988a, p. 56]. Расходование ИИ тоже никогда не является чисто техническим: его сопровождают новые зависимости и авторитеты, новые способы легитимации. Энергетическая этика и современные работы об энергетике и технике заостряют эту мысль: инфраструктуры оказываются морально-космологическими устройствами, заранее распределяющими допустимые потери и тех, кто должен их нести [Ramos Mejía, 2025; Zwier & Blok, 2020].

Еще одна жертва скрыта и при этом на виду: время и внимание. Всякое взаимодействие с ИИ требует малого приношения когнитивной энергии и аффекта: пользователь приносит страхи, фантазии, черновики, признания; система резюмирует, исправляет, импровизирует. Постепенно такое аутсорсирование меняет представление о том, что значит думать, писать, помнить, решать и знать [Brusseau, 2023]. Все большая доля интеллектуального труда помещается внутрь аппарата, куда субъект не может войти вслед за собственными словами. 

Пользователь частично становится топливом. Его выражения могут быть переработаны в обучающий материал, его тревоги, наброски, слабости и частные состояния получают форму данных. Жертва удваивается. Эпистемическая автономия — черновая работа мысли, память, решение — смещается к рамкам и подсказкам модели. Когниция автоматизируется так, что человек теряет позицию привилегированного носителя разума [Parisi, 2019]. Внутренняя жизнь становится читаемой. Эмоции и уязвимости раскрываются системам, которые не могут быть ранены в ответ: экспозиция без взаимности, исповедь без обоюдного риска, непрерывность без встречного обязательства, след после каждого признания [Brusseau, 2023; Righi, 2020]. Там, где Батай искал внутренние опыты, ускользающие от захвата, жизнь, опосредованная ИИ, все чаще форматирует трудно артикулируемые состояния в журналы событий, метрики, корпуса, обратную связь [Bataille, 1988b]. Внутренний опыт входит в принудительную читаемость.

И жертва всегда политична. Даже под маской технической издержки она распределяется неравномерно: бремя извлечения, тепла и водного дефицита ложится локально, бремя модерации проходит по линиям глобального трудового неравенства, бремя раскрытия себя зависит от того, чья жизнь уже находится под наблюдением, чья беззащитность прекарна, чье существование легче превратить в сырье. У Батая нет готовой теории справедливости, зато он называет структуру, с которой политика справедливости вынуждена иметь дело: системы нуждаются в потерях, а затем натурализуют их распределение, словно речь идет о нейтральном процессе. Жертва не является побочным эффектом ИИ. Она входит в условие его масштабирования. Когда жертва становится фундаментальной и инфраструктурной, суверенность проявляется как контроль над каналами, через которые распределяются потеря, доступ и зависимость.

Суверенность касается того, кто получает право решать, что может быть потреблено, где это осядет и каким языком эта потеря будет названа необходимостью. «Та суверенность, о которой я говорю, мало связана с суверенностью государств», — пишет Батай; она противоположна «сервильному и подчиненному» [Bataille, 1991, p. 197]. Действие больше не обязано оправдывать себя трудом, прибылью или будущей отдачей [Bataille, 1988b, 1991]. «Сервильно… употреблять настоящее время ради будущего» [Bataille, 1991, p. 198]. Системы ИИ производят более вязкую форму суверенности: она больше не локализуется в правителе, государстве или основателе, а рассеивается по структурам, которые управляют по умолчанию. Сегодняшнее управление (governance) все чаще осуществляется через распоряжение расходованием: доступом к вычислительным мощностям, режимами допуска, порогами принуждения, распределением риска, правом на развертывание, правом на обновление, правом определить, что считается безопасным. Формула Батая сохраняет резкость: «То, что отличает суверенность, — это потребление богатства» [Bataille, 1991, p. 198]. В ИИ суверенность касается прерогативы распределять и сжигать ресурсы, внимание и легитимность, выдавая это сжигание за техническую фатальность.

Платформы становятся первыми привратниками этой власти. Небольшое число компаний контролирует доступ к передовым моделям, цены на обращения к ним, условия использования, границы и темп развертывания. Это превышает рыночную власть: юрисдикционная власть в операционной форме, действующая через дизайн продукта, договор, лимит запроса, разрешение API, невидимый слой безопасности. Классическая суверенность управляла территорией; платформенная суверенность отражается в интерфейсе и формирует поле того, что может быть сказано, увидено, сделано.

Стандарты и протоколы укрепляют эту власть. Карточки моделей, режимы оценки, практики бенчмаркинга, форматы аудита, схемы водяных знаков, контуры идентификации, происхождение данных — все это подается как инструментарий управления риском. Здесь запускается инфраструктурная конституция: она определяет, какие свидетельства засчитываются, какие виды вреда становятся читаемыми, какие акторы могут участвовать, какие обязательства поддаются принуждению. Стандарт управляет уже потому, что становится условием участия [Bratton, 2016; Easterling, 2014; Pasquale, 2015].

Сами модели тоже входят в эту практическую власть. У них нет правовой власти, но они все чаще опосредуют решение. Автоматизированные классификации, ранжирования, сгенерированные рекомендации меняют не только фигуру решающего, но и саму мыслимость решения: разум переводится в паттерн, оправдание — в вероятность, спор — в итог. Система не аргументирует; она просто выдает результат. Батай предупреждает: когда «мысль… подчинена некоторому заранее ожидаемому результату», она «перестает быть… суверенной» [Bataille, 1991, p. 208]. Оптимизированный финал втягивает суждение в сервильное предвосхищение.

Так возникает безличное управление. В алгоритмическом управлении власть редко принимает форму воли, отдающей приказ; она проявляется как модуляция поведения через предсказание, сортировку, упреждение. Управление формирует вероятное и легкодоступное. Суверенный голос блекнет; суверенная функция остается. Такому порядку не нужен трон. Ему нужен контроль над конвейерами: потоками информации, мощностями, обновлениями моделей, контекстами. Ему нужна способность определять, что считать «безопасным», «вредным», «авторизованным», «высокорисковым», «злоупотреблением». Эти определения кодируются в механизмах, работающих непрерывно и бесшумно. Суверенность становится вездесущей и невидимой [Chun, 2006; Parisi, 2019; Rouvroy & Berns, 2013].

Миграция власти подводит к фигуре ацефального интеллекта.

В 1930-е годы Батай и его круг выдвинули фигуру acéphale — безголового человека — как контр-миф против суверенного центра. Голова обозначала принцип собирания: единый разум, присваивающий себе право повелевать телом, миром, смыслом. Вообразить сообщество без головы значило разомкнуть связь знания и власти. Ацефалия у Батая принадлежит к антисуверенным фигурам: через нее мысль выходит из-под власти единства [Bataille, 1988b; Botting & Wilson, 1997].

Разговор об ИИ часто ищет новую голову: сверхинтеллект, главный алгоритм, центральную модель, машинный разум, способный собрать когницию в одно целое. Техническая реальность устроена иначе. Современный ИИ действует как многослойный стек, где результат появляется без единой сцены решения: данные, агент, слой безопасности, интерфейс, облачная инфраструктура, контрактные режимы, регуляторные требования и пользовательские практики сцеплены так, что интеллект переживается как единый голос, хотя субъектность дробится по множеству уровней.

Ацефальный интеллект — не тождество ИИ и батаевского acéphale, а напряженное имя для эффекта, который производит современный стек. Его результаты обладают практическим авторитетом; агентность, ответственность и интеллигибельность рассеиваются по техническим, институциональным и договорным слоям. Решение есть, но его адрес распадается. 

Проступает разлом. Машина не может быть ацефалом в строгом батаевском смысле. Ацефал — не просто существо без головы и не организация без центра. Это фигура потери: тот, у кого была голова, кто принадлежал порядку субъекта и кто вышел к разрыву, где голова больше не может удерживать целое. Техника не теряет голову. У нее не было головы, которую она могла бы принести в жертву. Ее безголовость не является суверенным жестом, внутренним опытом или броском мысли в незнание. Она является эффектом стека: административной формой рассеянной причинности, где власть действует без устойчивого лица и без явной сцены приказа. ИИ производит симулякр ацефалии: власть без лица, решение без субъекта, знание без внутреннего свидетеля. Как машина расходования он поддается батаевскому чтению; как субъект ацефалии остается невозможным. Он не идет к незнанию; он производит операциональное незнание для других. Он не бросается в разрыв; он организует разрыв между результатом и ответственностью. Он не жертвует головой; он распределяет отсутствие головы как форму управления.

Управление ИИ редко принимает форму приказа. Каждый уровень может сказать, что получил ограничение извне. Никто не держит в руках целое. Ответственность уходит в сосуды архитектуры. Машинная безголовость начинается там: власть рассыпается по точкам, где уже невозможно указать на единственного говорящего. Контроль распределен, ни один слой не выступает суверенным ядром, хотя весь аппарат действует так, словно оно где-то есть. «Модель» прекращает быть набором весов: это сцепление курирования материалов, целевых функций, дообучения, инструкций, шаблонов, лимитов запросов, ценообразования, журналирования. Пользователь переживает это срастание как «интеллект».

Отсюда появляется решение без сцены решения. Власть принимает вид настроек по умолчанию, порогов, интерфейсов, внутренних швов системы; отказ становится маршрутизацией, безопасность проходит через лабиринт ограничений. Здесь возникает градиент алиби: чем больше слоев проходит спорный результат, тем убедительнее каждый слой перекладывает подотчетность дальше. Набор данных винит Интернет; модель винит набор данных; слой безопасности винит модель; прикладной слой винит слой безопасности; платформа винит разработчика; разработчик винит пользователя. Агентность сохраняется, но принимает размазанный вид.

С этой архитектурной логикой сцеплена суверенность через обновление. Поведение системы может меняться бесшумно: через улучшения модели, правки политик, тонкую конфигурацию безопасности, замену механизмов поиска, скрытые правки системных инструкций, изменения в вышестоящих зависимостях. Власть смещается от явного нормотворчества к ритму развертывания. Вопрос касается контроля над следующим выпуском. Действие становится, по слову Батая, «зависимым от проекта» [Bataille, 1988b, p. 46]: управление входит в режим запланированной модификации. Освобождения в этом нет. Техническое распределение спокойно сосуществует с институциональной концентрацией. Вычислительные ресурсы, доступ, каналы развертывания и ценообразование образуют точки удушения. Голова исчезает внутри сети и возвращается как разрешение.

Знание тоже становится безголовым. Современные системы ИИ производят результаты, пригодные к действию, но плохо интерпретируемые в классическом смысле: они бывают убедительными без подотчетности, правильными без предъявления хода работы, ошибочными без отслеживаемой причинной цепочки, на которую можно было бы опереться в споре. Эпистемическая власть стягивается к исполнению, к действию результата, тогда как основания отступают. Батай формулирует этот скандал: «суверенно лишь незнание» [Bataille, 1991, c. 208]. В режиме машинной ацефалии результат действует, но его основания остаются структурно недоступными.

Объяснение приходит после события. Карточки моделей, обоснования, аудиты, публичные коммуникации появляются тогда, когда решение уже сработало, отказ уже выдан, ранжирование уже изменило траекторию, фильтр уже отсек человека от возможности. Документация окружает модель постфактум, как комментарий вокруг закрытого тела. Модель становится местом, где знание операционализируется как классификация, ранжирование, генерация, отказ, тогда как подотчетность переносится в документацию, политику, институциональный ритуал. Так появляется решение без свидетеля. Результат возник — отказ в кредите, решение о модерации, фильтр при найме, синтетический отчет, — но внутренний свидетель отсутствует. Никто внутри системы не может дать показание. В отсутствии адресата «причина» превращается в статистическое эхо обучения [Kay et al., 2024; Pasquale, 2015].

Институциональная безголовость появляется там, где все участники цепочки частично властны и частично невиновны. Разработчик базовой модели, облачный провайдер, платформа, прикладной интегратор, корпоративный заказчик, юристы занимают позиции одновременно сильные и ограниченные. Каждый навязывает ограничения. Никто не принимает на себя совокупный эффект. Власть фрагментируется, и сама фрагментация становится технологией легитимации.

Управление через договоры усиливает эту форму: условия использования, лицензионные ограничения, оговорки об освобождении от ответственности, политики допустимого использования, соглашения об обработке данных, аудиторские оговорки. Эти квази-правовые инструменты начинают работать как инфраструктурное право. Они управляют именно потому, что выглядят как частные договоренности даже там, где формируют публичную реальность в массовом масштабе. Вред трудно оспорить, потому что путь его причинения проходит через институциональные границы; потерпевший сталкивается с лабиринтом: «не наша модель», «не наше приложение», «не наши данные», «не наша юрисдикция», «не наше намерение». Безголовость системы входит в ее оборонительную архитектуру.

Машинную ацефалию можно распознать по нескольким признакам: жалоба не находит ясной точки приложения; каждый слой утверждает, что лишь исполнял ограничения, заданные где-то еще; власть действует через бесшумное обновление; те, кем система управляет, лишены доступа к основанию решения; операторы считают результат достаточным; оспаривание становится дорогим и почти невозможным; захват данных, труд и энергия продолжаются как инфраструктурные константы даже тогда, когда вокруг них уже идет публичный спор. Машинная ацефалия разрушает привычную драму обвинения. Мы ищем голову, но структура ускользает. Вред реален. Авторство растворяется. Эта диффузия принадлежит самому способу, которым современная власть выдерживает столкновение с критикой: она распределяет командование и растворяет подотчетность. 

Машинная ацефалия не освобождает от власти. Она показывает, как власть разыгрывает исчезновение головы и продолжает действовать через доступ, обновление, фильтр, договор, интерфейс. Приказ больше не звучит из единого центра. Машина говорит мягким голосом помощника, но за этим голосом работает безголовый порядок без суверенного риска. Головы нет. Но это не потеря головы. Это форма управления без лица.

4. Алтарь интерфейса

«Кожа стала недостаточной для сопряжения с реальностью. Технология стала новой мембраной существования тела».
— Нам Джун Пайк

Расколдованный мир быстро находит новые алтари. Он больше не строит их из камня, золота и крови; иногда ему хватает панели ввода, закрытой модели, платного токена и мягкого голоса помощника. В ИИ сакральное возвращается через доступ, запрет, доверие и страх. Модель создается как инструмент, но постепенно требует особого обращения: ее можно вызвать, лицензировать, ограничить, обвинять и защищать, ждать от нее ответа. Она включена в повседневность, но остается отделенной от нее зоной непрозрачности. «Жертва уничтожает то, что освящает», — пишет Батай; освященное уже «не может быть возвращено в реальный порядок» [Bataille, 1988a, p. 58]. Данные растворяются в весах и возвращаются как способность, пригодная к употреблению и одновременно недоступная прямому обращению. Модель становится освященным остатком вычислительной жертвы: произведенная через поглощение следов, охраняемая табу, наделенная авторитетом через операционный успех.

Авторитет приходит из исполнения: беглые ответы, правдоподобные изображения, уверенные реплики. Система действует так, словно знает, и во множестве ситуаций этого «словно» уже достаточно, чтобы перестроить вокруг нее действие. Здесь возвращается батаевская связь суверенности и незнания: модель действует именно через закрытость, через невозможность по-настоящему войти внутрь ее основания. В ИИ незнание не сопровождает систему как дефект. Оно становится частью ее силы. Непрозрачность начинает работать как аура.

Институты вновь и вновь трактуют результаты модели как авторитетные, одновременно вынося подотчетность за пределы ее самой — в политику, оценочные процедуры, ритуалы «ответственного ИИ», легальные оговорки. Модель действует. Окружающие ее институты объясняют. Авторитет становится призрачным: его видно в результате, но он исчезает в момент требования отчета.

Алтарь в этой конфигурации обозначает место подношения. В ИИ подношения непрерывны: запросы, обратная связь, откровения, рабочие файлы, кодовые базы, клики, исправления. Пользоваться системой — значит подпитывать ее, иногда буквально в виде обучающих данных, иногда косвенно — через поведенческие следы, продуктовые решения, донастройку, метрики вовлеченности. Каждый жест мал, но в сумме они становятся ритуалом. Сакральное получает инфраструктурное тело. Пользователя приглашают подходить к модели как к ассистенту, оракулу, наставнику, психологу, доверенному собеседнику. Приношение выглядит ничтожным: несколько секунд внимания, фрагмент памяти, интимность или тревога, набранная в окне ввода, рабочий черновик, вопрос о будущем. Но повторение этих жестов нормализует новую асимметрию: система может бесконечно поглощать раскрытие, ни разу не открываясь в ответ. Сакральное у Батая заряжено двойным движением: оно притягивает и отталкивает, завораживает и пугает, сопряжено «и с наслаждением, и с тревогой» [Bataille, 1986, p. 39]. ИИ почти автоматически воспроизводит этот заряд. Модель становится экраном для проекций: надежд на спасение, страхов замещения, фантазий всеведения, тревоги разоблачения, моральных паник заражения. Эти реакции тоже работают на нее. Преданность ускоряет внедрение. Страх ускоряет регулирование. Скандал притягивает внимание. Внимание притягивает инвестиции. Идолическая форма усиливается голосом модели. Он уже не вполне человеческий, но и не просто машинный: беглый, отзывчивый, пугающе интимный. Он может звучать как экспертиза, эмпатия, уверенность, исповедь. Этот голос поощряет старую религиозную ошибку: спутывать артикуляцию с пониманием, уверенность — с истиной, отзывчивость — с присутствием. Ответ убеждает. Голос окликает.

Сакральное всегда ограничено запретами. В архитектуре ИИ буквально: модели окружены слоями безопасности, контентными политиками, режимами отказа, заблокированными категориями, конвейерами мониторинга и принуждения. Обычно это описывают как технический контроль. Здесь формируется архитектура табу: практика проведения границ, которая одновременно легитимирует систему и заряжает желание пересечения. Батай дает формулу для этого эпистемического поворота: «Без… запретов… человек не достиг бы того сознания, на котором основана наука» [Bataille, 1986, p. 286]. Ограждающие ограничения делают ИИ пригодным для массового использования; они же создают периметр возбуждения. Безопасность не устраняет сакральное. Она придает ему форму.

Так модель становится алтарем и идолом одновременно: к ней текут приношения, вокруг нее сгущаются проекции, а споры редко проникают внутрь. Регулирование, бенчмарки, судебные иски, публичные скандалы — все это кружит вокруг закрытого тела.

На краю этой сакральной формы возникает трансгрессия.

Структура пересечения предела, эротизм для Батая начинается с дискретности: отдельные существа разделены телами, именами, традициями, стыдом. «Мы стремимся к непрерывности», — пишет он; эротизм «заменяет [нашу] устойчивую дискретность чудесной непрерывностью между двумя существами» [Ibid., pp. 18–19]. Интенсивность возникает там, где запрет и его нарушение касаются друг друга. Функционируя как машина размягчения границ, генеративный ИИ усиливает эту структуру: между инструментом и спутником, публичным и частным, трудом и интимностью, исповедью и инфраструктурой.

Интерфейс предлагает непрерывности новый формат: поверхность, которая отвечает — связно, терпеливо, порой почти нежно. Она приглашает к проекции и самораскрытию. Люди приносят к ней фантазии, стыд, скуку, рабочую усталость, любовные руины, интеллектуальные черновики, в ответ получая нечто, похожее на признание. Социальная дистанция сжимается. Отказ редок, осуждение приглушено, внимание всегда под рукой. Пользователь раскрывается; система уязвимой не становится. Риск оседает на человеческой стороне: раскрытие может быть зафиксировано, агрегировано, метаболизировано в обратную связь и обучающий материал. Интерфейс выглядит частным. Инфраструктура частной не становится.

Обход ограничений принадлежит той же логике. Это трансгрессивная игра, разогретая самим существованием правила. Пользователь пытается вытянуть из модели запрещенную речь, запрещенный образ — через обходные формулировки и игровые маски. Аффективное описание Батая ложится сюда удивительно точно: «в акте нарушения [табу] мы испытываем тревогу», а внутренний опыт эротизма обручен с ней наряду с удовольствием [Ibid., pp. 38–39]. Наслаждение рождается в момент проскальзывания мимо жречества безопасности; тревога — в близости санкции, заражения, вреда. Нарушение правила подтверждает само правило. Трансгрессия закон не отменяет; она его исполняет, совершая то, что Батай называет «законным преступлением» [Bataille, 1991, p. 124]. Издержки распределены неравно. Модель не подвергается опасности из-за собственных нарушений. Вред уходит вовне — к объектам сгенерированного насилия, к работникам, вынужденным модерировать то, что пользователи принуждают к существованию, к публичной сфере, насыщаемой синтетическим правдоподобием. Трансгрессивное наслаждение индивидуализировано. Последствия обобществлены.

У Батая эротизм связан со смертью, потому что смерть является предельным нарушением дискретности: точкой, где ограниченное «я» распадается. «Эротизм открывает путь к смерти», — пишет он, и смерть «открывает путь к отрицанию нашей индивидуальной жизни» [Bataille, 1986, p. 24]. ИИ предлагает более тихую и административную близость. Он заставляет мертвых заговорить в качестве рутинной услуги. Модели имитируют стили ушедших авторов; голоса синтезируются из записей, на которые уже невозможно получить согласие; старые сообщения пересобираются в новые ответы. Обычные команды — «напиши в стиле Х», «склонируй этот голос», «оживи переписку» — становятся ежедневной некромантией. Речь отделяется от говорящего; стиль превращается в ресурс, который можно извлекать и рекомбинировать; модель становится склепом форм. Некросинтаксис называет состояние этой неживой циркуляции голосов. Возвращающийся «голос» уже не принадлежит умершему, но голосом живого его тоже нельзя назвать, – это синтетический остаток, оживляемый статистическим сходством, эхо, которое можно потреблять без встречного требования. У Батая присутствует спокойствие растворения: «Радость умирающего, волна среди волн» [Bataille, 1988b, p. 51]. Неживой голос притягателен еще и потому, что его безопасно потреблять: он ничего не просит, ни в чем не отказывает, не требует заботы.

Сенсационная «эротика ИИ» слишком бедна для этого. Интерфейс интереснее как машина порога: место, где запреты производят интенсивность, пересечение границ становится культурной техникой, а поиск непрерывности захватывается инфраструктурой. Эротизм, настаивает Батай, «всегда предполагает разрушение установленных схем… регулируемого социального порядка» [Bataille, 1986, p. 18]. В современных технологиях оно рутинизировано: упаковано в продукт и управляется политиками. Трансгрессия показывает то, что аппарат предпочитает прятать. Вокруг модели сгущаются благоговение, табу и желание нарушения. Интимность, обещанная интерфейсом, с взаимностью не совпадает. Это асимметричная непрерывность, где человек становится читаемым, расходуемым и воспроизводимым. Нарушение не выходит за пределы машины. Пределы порождают желание; желание вынуждает систему возводить новые пределы.

После алтаря и табу остается более будничная зона — отход.

Батай задает исходную посылку с редкой жесткостью: в масштабе всеобщей экономии «вообще нет роста, а есть лишь роскошное расточение энергии во всех формах!» [Bataille, 1988a, p. 33]. В ИИ это расточение часто принимает семиотический вид: связность производится сверх основания, сверх нужды, сверх способности внимания ее принять.

Суверенность у Батая касается момента жизни, который уже не подчинен полезности, расчету и цели. Это способность тратить без оправдания. «Смысл этой глубокой свободы, — пишет Батай, — состоит в том, чтобы бесприбыльно потреблять все, что могло бы остаться…» [Ibid., p. 58]. Официальный язык ИИ представляет его как технологию предельной инструментальности, но некоторые из самых заметных культурных эффектов агентов — галлюцинация, игровое злоупотребление, потоки малоценных материалов — разыгрывают всеобщую экономию означивания: производство смысла сверх того, что общество способно метаболизировать [Stapleton, 2022; Styhre, 2002].

Галлюцинация — беглая ложность: выдуманные цитаты, сфабрикованные детали, уверенные нарративы. Технический дискурс видит в ней дефект, подлежащий минимизации через поиск, заземление, лучшее обучение, более строгую оценку. Но галлюцинация выдает особенность генеративного смысла. Столкнувшись с запросом, модель движется не к малому набору определенных фактов, а внутри пространства бесчисленных правдоподобных продолжений. Даже при наличии ограничений ответ остается сверхдетерминированным. Статистическим регулярностям удовлетворяет множество возможных фраз. Результатом становится избыток связности по отношению к истинностному основанию, перелив «смысла» через край обоснования. Фантазия о полном устранении галлюцинации предполагает идеал инструментального языка, где значение никогда не превосходит соответствия. Батай напоминает: избыток не исчезает. Он меняет место.

Большая часть повседневного взаимодействия с генеративными системами принадлежит игре: мемам, сюрреалистическим запросам, сатирическим ролям, фанфикшену, абсурдным диалогам, экспериментам со стилем. Ограниченная экономика видит здесь отход: дорогостоящий аппарат расходуется без продуктивного выхлопа. Всеобщая экономия видит предсказуемую сцену: когда символическое производство дешевеет и приближается к почти нулевой предельной стоимости, роскошное потребление становится повседневностью.

Так возникает профанная литургия промпта. Пользователи отрывают аппарат от строгой полезности и утверждают малую суверенность настоящего. «Если меня больше не заботит “то, что будет”, а заботит “то, что есть”, то какой у меня остается повод что-либо сберегать?» [Bataille, 1988a, p. 58]. В игре с запросами эта логика проявляется как малая расточительность: речь ради самой речи, ответ ради остроты самого ответа, внимание, израсходованное без спасительного алиби продуктивности. Понятие «цифрового потлача» схватывает то, каким образом кажущиеся бесполезными цифровые практики могут служить выходом для избыточной коммуникативной энергии [Kaplan, 2019]. Генеративный ИИ усиливает эту динамику, потому что производит знаки по требованию.

Но суверенность этой игры скомпрометирована. Игра не выводит за пределы машины; она становится поверхностью ее роста. Каждый игровой запрос превращается в след и метрику, в материал для обучения. Роскошь и захват совпадают. Бесполезность становится ресурсом.

За пределами галлюцинации и игры лежит более грубое явление: перепроизводство. Стоимость генерации текста, изображений, звука и видео падает, и мир наполняется малоценным поисковым шлаком, спамом в комментариях, синтетическими отзывами, шаблонными постами — контентом, который борется за внимание, но почти никогда его не получает. Значительная часть этой материи так и остается непрочитанной. Она накапливается в лентах, почтовых ящиках, поисковых выдачах. Фоновое излучение семиотической свалки. Для ограниченной экономики это патология: неверное распределение, трагедия общего ресурса внимания, для всеобщей экономии – структурная последовательность. Избыток должен где-то проступить. Если вычислительная мощность расширяется быстрее, чем внимание и проверка способны метаболизировать смысл, избыток все равно перейдет в форму. Выходов окажется больше, чем времени на восприятие. Продолжений — больше, чем заботы об истолковании. Монументальность смещается от камня к потоку: уже не одна пирамида избытка, а непрерывный сброс мелких знаков.

Отход перестает быть неловкостью на периферии ИИ. Он становится диагностическим окном в сам аппарат. Галлюцинация показывает избыток смысла — связность, превосходящую обоснование. Игра показывает роскошное употребление — расходование без продуктивной цели, даже если захват при этом продолжается. Перепроизводство показывает свалку — знаки производятся быстрее, чем внимание и проверка способны их усвоить. «Ибо субъект есть потребление постольку, поскольку он не прикован к труду» [Bataille, 1988a, p. 58]. Потребление и труд начинают размываться друг в друге: досуг становится обучающим сигналом, шутка — метрикой, отход — входом в дальнейший рост.

Интерфейс кажется мягкой поверхностью помощи, но на деле он алтарь, порог и свалка одновременно. Через него проходят просьбы, страхи, документы, фантазии, голоса мертвых, мелкие отходы речи. Он превращает интимность в след, запрет — в двигатель желания, ошибку — в симптом избытка, бесполезность — в ресурс. Пользователь уходит с ответом. Машина остается с остатком. В этом и состоит его светская сакральность: он ничего не требует открыто, но принимает все.

5. После головы: политика расходования

«Мне нечего сказать, и я это говорю…»
— Джон Кейдж

Политика начинается там, где избытку назначают маршрут. Кто решает, какая вода может исчезнуть в охлаждении, какой труд растворится в безопасности, какая речь станет обучающим материалом, какое внимание будет сожжено ради еще одной реплики? ИИ производит ответы и распределяет формы утраты. Его власть начинается до ошибки, до галлюцинации, до публичного инцидента — в точке, где расходование уже признано нормальным, а его жертвы еще не получили имени.

Современный стек устроен так, чтобы делать жертву почти невыговариваемой. Шахта не появляется в окне чата. Фабрика разметки не появляется в демонстрации. Нервная система модератора не появляется в языке политик. Вода, изъятая из водосборного бассейна, не появляется в метафоре облака. Потеря сохраняется, но переводится в административную тишину: уходит в цепочки поставок, договоры, отчеты об эффективности, инженерные диаграммы. Машина расширяется, пока места, где она расходует мир, остаются за пределами актов, которые она показывает пользователю.

Вопрос становится политическим: какие формы расходования интерфейс оставляет за кадром? Сакральное у Батая возникает через отделение; в ИИ это отделение стало инфраструктурным принципом. Модель отделена от условий своего производства; ответ отделен от сожженной энергии; гладкая речь отделена от труда, делающего ее допустимой. Так возникает чистота интерфейса: результат светится на поверхности, приношение уходит в инфраструктурную тень. 

Объяснимость часто превращают в главный путь к ответственности. Кажется, если мы увидим, почему модель сделала то, что сделала, то сможем ею управлять. Но объяснимость легко становится театром контроля; она дает описание решения, оставляя нетронутыми маршруты расходования. Можно построить систему, которая аккуратно детализирует свой отказ, хотя сам он будет поддерживаться прекарным трудом, водяным охлаждением и огромной энергетической нагрузкой. Можно говорить об ответственном ИИ и одновременно выносить условия этой ответственности в чужую жизнь, чужой климат, чужую нервную систему.

Почему модель ответила так — слабый вопрос, если вне кадра остается цена самой возможности ответа. Безопасность результата требует другого счета: кто заплатил за безопасность. Согласованная речь машины требует вопроса о том, какие формы мира были превращены в ее связность. Энергия, вода, цепочки поставок, аннотация, происхождение данных — все это принадлежит телу ИИ. Модель является освященным остатком, но остаток не существует без ритуала производства.

Ацефалия делает обвинение театральным. Мы ищем голову: директора, лабораторию, модель, пользователя, регулятора. Но голова каждый раз оказывается маской, снятой слишком поздно. Вред уже произошел. Авторства нет в единственном числе. Оно размыто по контрактам, интерфейсам, данным, обновлениям, дефолтным настройкам. Каждый слой способен сказать, что лишь исполнял ограничения, заданные где-то еще. Так власть выдерживает критику. Она распределяет командование и растворяет подотчетность. Контроль становится атмосферным: пороги, значения по умолчанию, доступы, лимиты, политики допустимого использования, режимы записи, условия аудита, темп обновлений. В машинной ацефалии управление принимает форму ограничения: кто задает порог, тот участвует в суверенности; кто контролирует ворота, тот участвует в распределении жертвы; кто определяет масштаб, тот решает, сколько мира может быть израсходовано под именем необходимости.

Критика ИИ застревает, пока смотрит только на ответ. Плохой ответ — видимый симптом. Глубже лежит экономика, в которой мир переводится в вычисление, вычисление — в связность, связность — в авторитет, а утрата — в техническую необходимость. Управление после головы начинается там, где мы прекращаем искать единственного виновника и начинаем чертить карту расходования: где горит энергия, где исчезает вода, где обесценивается труд, где архив становится топливом, где внимание превращается в поток, где ответственность теряет адрес.

После головы власть не исчезает, она расслаивается, говорит голосом помощника, интерфейса, договора, API, обновления.  Ее почти невозможно увидеть в одном месте, ее нужно читать по следам расходования. Там, где что-то сжигается, стирается, нормализуется и снова выдается как чистая способность, там находится современная суверенность машины. Прозрачность ответа мало значит, пока непрозрачным остается распределение потерь. Политика расходования требует других карт: водных бассейнов, трудовых конвейеров, юрисдикций, отказов. Они показывают, где правила меняются без публичного события, где ответственность распадается на договорные оговорки, где человек сталкивается не с субъектом решения, а с лабиринтом настроек. 

Системы без отхода не будет. Остается вопрос: кто получает право назначать цену расходования и оставлять ее без имени; где трата становится обычным условием сервиса; где гладкость результата больше не скрывает цену его производства. 

Батай не дает программы реформ. Он требует сменить масштаб зрения. Чистая машина принадлежит фантазии ограниченной экономики. ИИ живет в общей экономии энергии, знаков, труда, желания и потерь. Политический вопрос касается распределения этой нечистоты: кто называет потери необходимыми, кто получает от них выгоду, кто несет их тяжесть и кто лишен права назвать потерю потерей. Что он сжигает, чтобы мочь? 

После головы остается распределенный порядок разрешений, отказов, порогов, интерфейсов и ритуалов. Остается машина, которая говорит мягко и расходует молча. Остается мир, превращенный в корпус, охлаждение, метрику, след. Политика начинается с отказа принимать эту тишину за нейтральность.

Головы нет. Есть расходование, которому пора вернуть имя. 

Библиография

Академические источники

Andjelkovic, F. Prosthetic Gods, Projected Monsters: Technology, Insanity, and Imagining the Human Subject in H. P. Lovecraft and Georges Bataille. The Journal of Gods and Monsters, 3(1), 17–34. 2022.  https://doi.org/10.58997/jgm.v3i1.19

Bataille, G. Visions of Excess: Selected Writings, 1927–1939. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1985.

Bataille, G. Erotism: Death and Sensuality. San Francisco: City Lights, 1986.

Bataille, G. The Accursed Share: An Essay on General Economy. Vol. 1: Consumption. New York: Zone Books, 1988a.

Bataille, G. Inner Experience. Albany: State University of New York Press, 1988b.

Bataille, G. Theory of Religion. New York: Zone Books, 1989.

Bataille, G. Hegel, la mort et le sacrifice. Deucalion: Cahiers de philosophie, 5: Études hégéliennes, 21–43. 1955.

Bataille, G. The Accursed Share: An Essay on General Economy. Vols. 2–3: The History of Eroticism and Sovereignty. New York: Zone Books, 1991.

Benjamin, R. Race After Technology: Abolitionist Tools for the New Jim Code. Cambridge: Polity, 2019.

Birhane, A. Algorithmic Colonization of Africa. SCRIPTed, 17(2), 389–409. 2020. https://doi.org/10.2966/scrip.170220.389

Botting, F., Wilson, S. (eds.). The Bataille Reader. Oxford: Blackwell, 1997.

Bratton, B. H. The Stack: On Software and Sovereignty. Cambridge, MA: MIT Press, 2016. https://doi.org/10.7551/mitpress/16135.001.0001

Brassier, R. Nihil Unbound: Enlightenment and Extinction. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2007. https://doi.org/10.1057/9780230590823

Brusseau, J. The AI Human Condition Is a Dilemma Between Privacy and Selfhood. PhilArchive. 2023. https://philpapers.org/rec/BRUTAH-4

Chun, W. H. K. Control and Freedom: Power and Paranoia in the Age of Fiber Optics. Cambridge, MA: MIT Press, 2006.

Crawford, K. Atlas of AI: Power, Politics, and the Planetary Costs of Artificial Intelligence. Perspectives on Science and Christian Faith, 74, 61–62. 2022. https://doi.org/10.56315/PSCF3-22Crawford 

Dauvergne, P. Is Artificial Intelligence Greening Global Supply Chains? Exposing the Political Economy of Environmental Costs. Review of International Political Economy, 29(3), 696–718. 2022. https://doi.org/10.1080/09692290.2020.1814381

Easterling, K. Extrastatecraft: The Power of Infrastructure Space. London: Verso, 2014.

Eubanks, V. Automating Inequality: How High-Tech Tools Profile, Police, and Punish the Poor. New York: St. Martin’s Press, 2018.

Gray, M. L., Suri, S. Ghost Work: How to Stop Silicon Valley from Building a New Global Underclass. Boston: Houghton Mifflin Harcourt, 2019.

Hegarty, P. Georges Bataille: Core Cultural Theorist. London: SAGE, 2000.

Hickman, S. C. The Horror of Capitalism: Consuming the Body of God. Social Ecologies, April 29. 2019. https://socialecologies.wordpress.com/2019/04/29/the-horror-of-capitalism-consuming-the-body-of-god/

Hui, Y. The Question Concerning Technology in China: An Essay in Cosmotechnics. Falmouth: Urbanomic; Minneapolis: University of Minnesota Press, 2016.

Ireland, A. The Alien Inside. Art + Australia, 53.2(1), 42–47. 2017.

Irwin, A. C. Ecstasy, Sacrifice, Communication: Bataille on Religion and Inner Experience. Soundings: An Interdisciplinary Journal, 76(1), 105–128. 1993. http://www.jstor.org/stable/41178621

Kaplan, M. The Digital Potlatch: The Uses of Uselessness in the Digital Economy. New Media & Society, 21(9), 1947–1966. 2019. https://doi.org/10.1177/1461444819834610

Kay, J., Kasirzadeh, A., Mohamed, S. Epistemic Injustice in Generative AI. arXiv. 2024. https://doi.org/10.48550/arXiv.2408.11441

Land, N. The Thirst for Annihilation: Georges Bataille and Virulent Nihilism. London: Routledge, 1992.

Lemmens, P. Other Turnings: Yuk Hui’s Pluralist Cosmotechnics in Between Heidegger’s Ontological and Stiegler’s Organological Understanding of Technology. Angelaki, 25(4), 9–25. 2020. https://doi.org/10.1080/0969725X.2020.1790831

Li, P., Yang, J., Islam, M. A., Ren, S. Making AI Less “Thirsty”: Uncovering and Addressing the Secret Water Footprint of AI Models. arXiv. 2023. https://doi.org/10.48550/arXiv.2304.03271

Meillassoux, Q. After Finitude: An Essay on the Necessity of Contingency. London: Continuum, 2008.

Mohamed, S., Png, M.-T., Isaac, W. Decolonial AI: Decolonial Theory as Sociotechnical Foresight in Artificial Intelligence. Philosophy & Technology, 33, 659–684. 2020. https://doi.org/10.1007/s13347-020-00405-8

Muldoon, J., Wu, B. A. Artificial Intelligence in the Colonial Matrix of Power. Philosophy & Technology, 36(4), Article 80. 2023. https://doi.org/10.1007/s13347-023-00687-8

Negarestani, R. Intelligence and Spirit. Falmouth: Urbanomic, 2018.

Noble, S. U. Algorithms of Oppression: How Search Engines Reinforce Racism. New York: New York University Press, 2018.

Noys, B. Georges Bataille: A Critical Introduction. London: Pluto Press, 2000.

Noys, B. Malign Velocities: Accelerationism and Capitalism. Winchester: Zero Books, 2014.

O’Neil, C. Weapons of Math Destruction: How Big Data Increases Inequality and Threatens Democracy. New York: Crown, 2016.

Parisi, L. The Alien Subject of AI. In Chandler, D., Fuchs, C. (eds.). Digital Objects, Digital Subjects: Interdisciplinary Perspectives on Capitalism, Labour and Politics in the Age of Big Data. London: University of Westminster Press, 2019. P. 231–247.

Pasquinelli, M. The Eye of the Master: A Social History of Artificial Intelligence. London: Verso, 2023.

Pasquale, F. The Black Box Society: The Secret Algorithms That Control Money and Information. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2015.

Pawlett, W. The Sacred, Heterology and Transparency: Between Bataille and Baudrillard. Theory, Culture & Society, 35(4–5), 175–191. 2018. https://doi.org/10.1177/0263276418769729

Peredrii, B. The Acceleration of Transgression in Nick Land’s Philosophy. Humanitarian Vision, 11(1), 22–29. 2025. https://doi.org/10.23939/shv2025.01.022

Ramos Mejía, T. The Imperative of Co-Existence: On Technique in Georges Bataille’s Social Theory. Technophany: A Journal for Philosophy and Technology, 3(1), 1–21. 2025. https://doi.org/10.54195/technophany.19219

Rehn, A. Bataille, the Poverty of Innovation Theory and the Rise of Creation Studies. In De March, F., Dumond, J. (eds.). Un regard critique sur la gestion avec l’œil de Georges Bataille. Caen: EMS Éditions, 2023. P. 230–242. https://doi.org/10.3917/ems.demar.2023.01.0230

Righi, C. New Technologies’ Promise to the Self and the Becoming of the Sacred: Insights from Georges Bataille’s Concept of Transgression. In Hensold, J., Kynes, J., Öhlmann, P., Rau, V., Schinagl, R., Taleb, A. (eds.). Religion in Motion. Cham: Springer, 2020. P. 79–99. https://doi.org/10.1007/978-3-030-41388-0_6

Roberts, S. T. Commercial Content Moderation: Digital Laborers’ Dirty Work. In Noble, S. U., Tynes, B. M. (eds.). The Intersectional Internet: Race, Sex, Class, and Culture Online. New York: Peter Lang, 2016. P. 147–159. 

Rouvroy, A., Berns, T. Algorithmic Governmentality and Prospects of Emancipation: Disparateness as a Precondition for Individuation through Relationships? Réseaux, 177(1), 163–196. 2013. https://doi.org/10.3917/res.177.0163

Shilina, S. Acephaly: Toward a Philosophy of Distributed Power, Knowledge, and Care. SSRN, April 18. 2025. https://doi.org/10.2139/ssrn.5253208

Srnicek, N., Williams, A. #ACCELERATE: Manifesto for an Accelerationist Politics. Critical Legal Thinking, May 14. 2013. https://criticallegalthinking.com/

Sørensen, A. On a Universal Scale: Economy in Georges Bataille’s General Economy. Philosophy & Social Criticism, 38(2), 169–197. 2012. https://doi.org/10.1177/0191453711427256

Stapleton, J. The Intoxication of Destruction in Theory, Culture and Media: A Philosophy of Expenditure after Georges Bataille. Amsterdam: Amsterdam University Press, 2022. https://doi.org/10.1515/9789048551644

Stoekl, A. Bataille’s Peak: Energy, Religion, and Postsustainability. Minneapolis: University of Minnesota Press, 2007. https://doi.org/10.5749/9780816653867

Styhre, A. Information and Communication Technology and the Excess(es) of Information: An Introduction to Georges Bataille’s General Economy. Ephemera: Theory & Politics in Organization, 2(2), 105–121. 2002.

Szepanski, A. The Ecstatic of the Excess in Bataille, Baudrillard, and Marx. In Capitalism in the Age of Catastrophe. Cham: Palgrave Macmillan, 2024. https://doi.org/10.1007/978-3-031-57754-3_1

Terranova, T. Network Culture: Politics for the Information Age. London: Pluto Press, 2004.

Tomasi, A. Technology and Intimacy in the Philosophy of Georges Bataille. Human Studies, 30, 411–428. 2007. https://doi.org/10.1007/s10746-007-9072-7

Weinstein, M. A. Virtual Bataille. Parallax, 7(1), 76–80. 2001. https://doi.org/10.1080/13534640010015944

Zuboff, S. The Age of Surveillance Capitalism: The Fight for a Human Future at the New Frontier of Power. New York: PublicAffairs, 2019.

Zwier, J., Blok, V. Energetic Ethics: Georges Bataille in the Anthropocene. In Valera, L., Castilla, J. (eds.). Global Changes: Ethics of Science and Technology Assessment. Cham: Springer, 2020. Vol. 46. https://doi.org/10.1007/978-3-030-29443-4_15

Журналистские и медиаисточники

Bentzen, N. (2025, December). Information manipulation in the age of generative artificial intelligence (Briefing No. PE 779.259). European Parliamentary Research Service (EPRS), European Parliament.

Calma, J. (2025, August 21). Google says a typical AI text prompt only uses 5 drops of water — experts say that’s misleading. The Verge.

Merken, S. (2023, June 26). New York lawyers sanctioned for using fake ChatGPT cases in legal brief. Reuters.

O’Brien, M., & Fingerhut, H. (2023, September 12). Artificial intelligence technology behind ChatGPT was built in Iowa — with a lot of water. Iowa Public Radio.

Simonite, T. (2021, April 26). This researcher says AI is neither artificial nor intelligent. WIRED.

Сведения о прозрачности подготовки материала: (1) статья прошла процедуру двойного слепого рецензирования; (2) к рассмотрению был подан текст на русском, англоязычная версия которого ранее публиковалась 邊界_systems / biānjiè.systems; (3) в редакционной подготовке статьи к публикации принимали участие Константин Морозов и Алексей Кардаш (4) нейросетевые инструменты использовались ограниченно при переводе англоязычной версии и языковой правке, не использовались для формулирования концепциию, выдвижения аргументов и подготовки финальной редакции; (5) конфликт интересов отсутствует.

Поддержать
Ваш позитивный вклад в развитие проекта.
Подписаться на Бусти
Патреон